В этот вечер ни мама, ни отец к хлебу не притронулась, я тоже отложила свою порцию в сторону. В доме воцарилась гнетущая тишина. Через какое–то время папа, вместо того, чтобы прочитать мне нотацию, предложил прогуляться. Мы с ним вышли из дома и направились на соседнюю улицу. И хотя за всё это время не было сказано ни слова, я сразу поняла, к кому мы шли. Шли мы к тёте Нюре, той самой нищенке, которой вместо куска хлеба я, как взрослая, бросила фразу «бог подаст». Жила она вместе с тремя детьми в хлипкой хибарке, наполовину ушедшей в землю. Мы вошли, и папа, поставив меня перед собой, сказал, что мы пришли поздравить всех с Новым годом. Вытащив из–за пазухи свёрток, протянул его тёте Нюре.
Хозяйка, изменившись в лице, молча приняла свёрток, открыла его и горько заплакала. Папа подтолкнул меня, и я, бросившись к ней, сквозь слёзы смогла произнести только короткую фразу: «Простите меня, тётя Нюра!» Конечно, меня простили! И она, и папа…
Потом, осмысливая случившееся, я полагала, что отец поступил так потому, что соседка наша была вдовой не вернувшегося с войны солдата. И только много лет спустя поняла, что по–другому он поступить не мог ни по отношению к ней, ни по отношению к кому–либо другому. Он был милосердным ко всем, кто в этом нуждался, потому что в детстве сам испытал горечь сиротства, голода, нищеты, несправедливости. Милосердным ко всем, в том числе и к нам, его детям. Жалея, оберегая нас, он никогда не рассказывал о том, что пришлось ему пережить. Узнали мы об этом только став взрослыми. Уже от мамы.
Пришла пора, когда она посчитала возможным рассказать о том, что знала от отца. То, что я услышала, потрясло. Известные исторические события словно бы сошли с беспристрастной страницы учебника истории и ожили в образах отца, его родителей, братьев и сестёр. Рассказ мамы в новом варианте дополнила тётя – к тому времени единственная оставшаяся в живых сестра моего отца. В те трагические для семьи дни она была совсем маленькой, поэтому её воспоминания были эпизодичны, память ребёнка сохранила не сами события, а ощущения тех событий и чувства ребёнка, обиженного холодом, голодом, сиротством. Вспомнились редкие рассказы отца о раннем детстве, о жизни в родительском доме, о войне. И вот недостающие звенья, дополняя ранее известные факты, сложились в моем сознании в целостную картину. Я так отчётливо вижу многие эпизоды, как будто бы жила в том времени, как будто бы вспоминаю то, что было
со мной. Что это? Генетическая память или запоздалое желание отдать дань памяти тем, чья кровь течёт в моих жилах? И первым в этом ряду стоит мой отец. Таким увидела его я, такими увидела события,
в водовороте которых суждено было ему жить и выжить.
I
Стоял январь тысяча девятьсот сорок третьего года. За окном во всём своем великолепии властвовала зима. Сквозь стёкла, затянутые затейливыми морозными узорами, наперекор всему, пробивался слегка притемненный солнечный свет, которому пока ещё не удалось растопить причудливую вязь, скрывавшую от людских глаз красоту солнечного зимнего дня. Лишь некоторым счастливчикам разрешалось покинуть помещение и воочию убедиться, как прекрасен мир и как упоителен глоток чистого морозного воздуха. Остальным приходилось довольствоваться лишь малым: слушать чужие рассказы и глотать пропитанный запахом лекарств воздух госпитальной палаты. Впрочем, назвать палатой то помещение, где лежали десятки выздоравливающих бойцов, можно было лишь условно. Это был огромный зал школы, занятой в начале войны под госпиталь. Попасть в этот зал было не просто, и не всем удавалось. Прежде следовало провести много–много дней в других палатах, где запах лекарств перебивался запахом крови и где всемогущие доктора нередко оказывались бессильными.
Николай считал себя везунчиком: ему удалось выжить и даже перебраться в заветную палату. И хоть врачи строго–настрого запретили самостоятельно покидать помещение, он чувствовал, что самое тяжёлое осталось позади: стоит набраться терпения и ждать, когда организм, потерявший много крови, сделает последний, решающий шаг к выздоровлению.
Справедливости ради следует отметить, что к его раненой руке это оптимистичное настроение не имело никакого отношения. Во время последнего обхода доктор, осмотрев руку Николая и отметив полную потерю функций, вынес окончательный вердикт: комиссовать и отправить в тыл. Виной тому стало тяжёлое осколочное ранение локтевого сустава. Полевым хирургам удалось собрать раздробленные кости, и кусочки эти, вопреки всем опасениям, срослись, но рука продолжала жить своей отдельной жизнью, отличной от желаний хозяина. Она висела как плеть, не могла пошевелить ни единым мускулом, ни одним пальцем. Оставалось надеяться на чудо
и ждать, пока окончательно затянется уродливый рубец, лохматой лапой протянувшийся от середины предплечья к самому плечу…
Время тянулось медленно. От обхода до обхода, от перевязки до перевязки Николай успевал не торопясь поразмыслить о своих делах – настоящих и прошлых, задуматься о будущем, о том, что надо привыкать к своему новому состоянию. Порой ему казалось, что он никогда не расстанется с прошлым: оно приходило во сне и в часы бессонницы, являлось в лицах фронтовых товарищей, с которыми он расстался навечно, в коротких эпизодах солдатских боёв и будней… У прошлого, как известно, нет сослагательного наклонения, и Николай хорошо знал об этом, но часто ловил себя на том, что мозг его, возвращаясь в прошлое, помимо воли и сознания, вспарывался бесчисленными «если бы?», гвоздем засевшими в голове.
Долгие годы его службы казались ему бесконечной цепью случайностей и закономерностей, которые порой трудно было отличить друг от друга. Закономерно, что он в положенный срок пошёл служить в армию: родину защищать считал делом первостепенным. Случайно попав в танковую дивизию, базировавшуюся на Дальнем Востоке, совсем не случайно овладел ремеслом механика–водителя танка. В этом качестве прошёл боевое крещение на Халхин–Голе, случайно оставшись живым… Когда он, по армейским меркам, был опытным танкистом и закалённым воином, силы его понадобились на другом конце страны. Это закономерно, как и то, что дивизия, в которой он служил, осенью 1941 года была брошена на оборону Москвы. По счастливой случайности участвовал он
в обороне столицы на одной из лучших машин того времени – танке «Т – 34».
Армада танков, пушек, орудий, машин, тракторов, автозаправщиков вместе с шестью тысячами военнослужащих была погружена на несколько эшелонов, мчавшихся по необъятным просторам страны на запад. Через две недели дивизия выгрузилась в Клину и заняла линию обороны. Стояли необычные для ноября морозы, но не этим запомнился тот ноябрь Николаю и всем, пережившим Московское сражение. Враг подошёл вплотную к Москве,
и трудно было даже представить, что фашистский сапог может ступить на улицы столицы. Зато, когда седьмого ноября на Красной площади состоялся парад, однополчане из уст в уста передавали друг другу эту радостную весть.
Все ждали наступления. Ждал его и Николай. То, первое наступление, он будет помнить всю жизнь, и не только потому, что оно было первым…
В середине ноября дивизия получила задание: совместно с другими воинскими соединениями прорвать фронт и овладеть Волоколамском. Ночью после 60-ти километрового марша с ходу перешли в наступление. Танк Николая, попыхивая синеватым дымком, упрямо пополз вперёд. Завеса синего марева от идущих впереди машин всё чаще и чаще взрывалась огненными вспышками, на глазах превращавшимися в огненную стену, изрыгавшую всё новые и новые порции огня. Неожиданно из этой огненной стихии, взметая гусеницами фонтаны грязного снега, выползли вражеские танки. Вот уже отчётливо обозначилась их закамуфлированная и обожженная броня, вот уже они, стремительно приблизившись, развернули
в сторону атакующих башни с орудиями. Через несколько секунд стало понятно, что зияющее чернотой жерло одной из пушек смотрит прямо на танк Николая