Литмир - Электронная Библиотека

Я не желал быть чудовищем в собственных глазах: даже если человек не был близко знаком, новость о его трагическом уходе должна делать больно, толкать со скалы в бушующее море страха и тоски. И дело было даже не в том, что с Ингой мы виделись по праздникам — в тех редких случаях, когда я праздновал что-либо с семьей; мои мысли были практически полностью поглощены Катей. Если мать пребывает в таком состоянии с сегодняшнего утра или, может быть, дня — с тех пор, как получила ужасную весть, — завтракала ли Катя вообще, обедала ли?.. Она явно не знает… Кто должен о таком рассказать?.. И главное — как?..

Свободная рука дернулась сама по себе, словно я спал (искренне надеялся, что весь этот сюр окажется реалистичным подробным кошмаром). На мгновение я почувствовал детские пальцы, отчаянно сжимающие мою ладошку. Не Лиза, но другая маленькая девочка нуждается в моей руке, и только отказавшись помочь ей, я смогу поехать с Антоном…

Вещих снов не бывает?..

====== Глава 96 ======

В тот кошмарный вечер в родительском доме я был единственным взрослым и потому все заботы легли на мои плечи. Нянчась как с ребенком, я заставил мать поесть, первоначально приготовив макароны с сосисками для нее и Кати; обеих уложил спать пораньше, чтобы уехать к Везунчику со спокойной душой, не волнуясь, что они делают здесь в одиночестве. Мать заснула сразу, как только ухо коснулось подушки. Катя тоже послушно залезла в постель, кою, конечно же, я постелил для нее, и свет планшета осветил сосредоточенное детское лицо да разметавшиеся по наволочке бронзовые волосы (пришлось битый час продирать их расческой, намокшие после купания).

— Если захочешь пить, на кухне я накипятил воды и перелил в графин. Также в холодильнике есть сок и молоко. Там же на нижней полке я оставил вареные сосиски и бутерброды с сыром. Завтра я приеду: утром или, самое позднее, днем. Если вдруг что, звони мне, даже ночью. И не засиживайся допоздна: не выспишься. Еще и глаза портишь в темноте.

— Хорошо, — послышался из-под благоухающего порошком одеяла звон колокольчика. — Спасибо. Я тебя люблю.

— Я тоже тебя люблю, красавица. Сладких снов.

— Спокойной ночи.

Я притворил дверь в бывшую комнату брата, и это — последнее, что я сделал спокойно, без спешки.

По тротуару я не шел — бежал, задыхаясь; то ли торопясь выгулять Везунчика, сидящего сейчас в темноте и одиночестве, то ли силясь умчаться прочь от одномоментно усложнившейся реальности, отмахнуться заодно от гудящего озлобленного роя подозрений, перекрывающих страх и какую-никакую, но все же утрату… Последнее было лишним: мысли неслись впереди меня, впереди общественного транспорта. Вновь и вновь я оступался — провалился по колено в фантазию, в рамках которой тягостные размышления оказывались все-таки не быстрее стремительных металлических гигантов и колеса их, сотрудничая с влажным асфальтом, принимались перемалывать мысли, пережевывать шинами в труху, тем самым меня освобождая. Вот только такая картина утягивала в еще более коварное болото, ведь вновь и вновь я слышал удары тела о капот и лобовое стекло… Сердце разгонялось до критической скорости, кололо иглами в груди. Я дышал глубоко, часто, хватал воздух ртом, как обреченная на мучительную гибель рыба — неспособная прожить без воды… Я без своей, выходит, тоже останусь?..

«…Сейчас у тебя есть последняя возможность отказаться. Если потом скажешь, что не сможешь поехать, я уже тебя не прощу… Ты-то уж точно должен понимать, что это такое — быть обнадеженным и сразу за тем полностью разбитым…»

…Лучше б я по-прежнему видел убийство, чем увязал в недавних солнечных воспоминаниях: искренние речи Антона, любящий голос, нежные прикосновения, сбивчивый пульс в ласковых руках… Я погибал…

Я ворвался в подъезд, взлетел по лестнице, стал скрести ключом в измученной замочной скважине так, будто весь мой мирок был охвачен пожаром, а спасение — только там: где Везунчик, разделенная с Антоном кровать, общие вещи — воспоминания… Дверь, наконец, поддалась! — по глазам ударил свет, оставленный в прихожей. Я никогда не бросаю его включенным из соображений экономии и пожарной безопасности («пожарной паранойи», навязанной с детства тревожному-восприимчивому-мне ожидающей только худшего матерью). Поводок Везунчика висел не так ровно, как я обычно наматываю его на крючок вешалки с навязчивым перфекционизмом. У тумбочки стояла еще одна пара обуви… Сердце ликующе замерло, на незначительно короткое время перекинув тревоги спине, ноющей и скрипящей от напряжения. Скинув верхнюю одежду, я быстрым шагом направился в спальню по озаренному, согретому семейным теплом полу. Мимо к лежаку гордо прошествовал Везунчик; вымытые после прогулки лапы оставляли мокрые следы. В спальне было пусто, как и в ванной: стало быть, кабинет.

— С возвращением, — как ни в чем не бывало улыбнулся Антон, едва я распахнул дверь. Красивые тонкие пальцы водили влажной тряпкой по полкам книжных шкафов, собирая пыль, что напиталась моей тоской, виной перед оказавшимся в больнице Антоном да прочими свинцовыми чувствами.

— Это я хотел сказать, — с болью выдохнул я.

Больше всего на свете в тот миг желая обнять его, я не мог это сделать, потому что без всей правды о сложившейся ситуации объятия, поцелуи и прочие нежности будут предательством. Он должен знать новую правду…

Почуявший неладное, Антон отложил тряпку в пластиковое углубление письменного стола и, нахмурившись, стряхнул с влажных рук катышки пыли.

— Что случилось?.. На тебе лица нет.

— Я… — разомкнулись губы, но горло отказалось и дальше преобразовывать выдыхаемый воздух в какой-либо звук. Я трусил; я стоял с молотком над стеклянной скульптурой, создание коей потребовало невероятно огромных усилий! — и моих, и Антона. — Я…

Я хотел рассказать ему все: про увиденное у матери дома, про нуждающуюся в заботе племяшку, про Ингу и старшего брата, но тогда все сказанное станет попыткой оправдаться, сохранить образ хорошего парня в глазах человека, по моей вине теряющего надежду на эту любовь…

— Я… не смогу… поехать с тобой… С…

«Ситуация изменилась»? Не смей оправдываться, негодяй, и перекладывать вину на внешние факторы!.. Ты заслуживаешь вязкого черного мнения, а он — право злиться на тебя, право тебя возненавидеть за разрушение только-только возведенных воздушных замков…

Я стоял без движения. Не дыша. Антон тоже. Лишь неудержимо пульсировали жилы — последний рубеж, сохраняющий его внешнюю невозмутимость. Но ни в одном человеке нет столько сил, чтобы сопротивляться пожирающей все на своем пути лаве эмоций. Его губы сужались; зубы вжимались друг в друга, угрожая сломаться; легкие наполнялись воздухом лишь самую малость, а выталкивали эти жалкие крохи с вибрацией грядущих слез. Его влажнеющие глаза сверкали ярче, чем лампы над нашими головами, но были холодны, стреляли ледяными иглами в меня, предателя, забивали ими легкие и горло, отчего я давился каждым вдохом, болезненно — и все же недостаточно мучительно, щадяще…

Он осознавал, что спрашивать о причинах бессмысленно: я не поменяю решение, а знание мотивов не изменит ситуацию к лучшему. Отяготит Антона жалостью ко мне, пониманием, сочувствием и лишит таким образом праведной злости.

Его рука ломанно дернулась к полке. В следующую же секунду меня по плечу ударила книга, зашелестела раздраженно спросонья и распласталась на полу.

— Ненавижу… — процедил Антон сквозь зубы и тотчас схватился за еще один том. — Ненавижу! НЕНАВИЖУ ТЕБЯ!

Он швырял в меня книгу за книгой! — я прикрывал лицо, но не уклонялся, хотя мог. Я заслужил… Я сам себя ненавидел… В какой-то момент этого стало Антону мало: повторяя проклятия, он сгреб все книги с полки! — с соседней! — с еще одной! Они с грохотом сыпались ему под ноги, стучали обложками, шипели страницами, трещали переплетами; они не просили о помощи, они ненавидели меня так же, как и он, потому как именно я был повинен в происходящем… Антон рвал и комкал страницы шипяще вскрикивающих от боли томов, а я его не останавливал, потому что понимал: с его сердцем я обошелся еще более жестоко…

150
{"b":"733577","o":1}