Я трогаю подбородок, ожидая нащупать свою поросячью бороденку, но касаюсь только гладкой кожи. Мои ноги все в шерсти, как какая-нибудь деревенская скотина, – это означает, что я не брила их не меньше недели, но подбородок чист, а значит, я лежу в этой кровати не больше двух дней. Волосы совсем меня запутали.
Я слышу голоса медсестер, доносящиеся, как я предполагаю, из коридора, и слышу еще что-то. Это не машины, которые поддерживают или не поддерживают во мне жизнь, не болтовня медсестер и даже не слабое жужжание люминесцентной лампы. Я задерживаю дыхание и слушаю. Это же храп Боба!
Я поворачиваю голову – и вот он, спит в кресле перед бежевой занавеской.
– Боб?
Он открывает глаза, видит, что я смотрю на него, и рывком выпрямляется:
– Ты очнулась!
– Что случилось?
– Ты попала в аварию.
– Со мной все в порядке?
Он бросает быстрый взгляд на мою макушку, а потом старательно смотрит не на нее, а мне в глаза.
– С тобой все будет хорошо.
Выражение лица Боба напоминает мне его гримасы во время матчей «Ред Сокс». Конец девятого, последнего иннинга, два аута, счет три – два, на поле никого, и бостонцы отстают на четыре пробежки. Боб хочет верить, будто они еще смогут победить, но понимает, что они наверняка уже проиграли. И это разбивает ему сердце.
Я трогаю скобы на своей голове.
– Тебе сделали операцию, чтобы ослабить давление. Врач сказал, ты отлично ее перенесла.
Его голос дрожит. «Сокс» не просто проигрывают – они играют с «Янкиз».
– Сколько я уже здесь?
– Восемь дней. Тебе давали успокоительные. Большую часть времени ты проспала.
Восемь дней. Я провалялась без сознания восемь дней. Я снова трогаю бритую голову.
– Наверное, я ужасно выгляжу.
– Ты прекрасна.
Да ладно. Я собираюсь поддразнить его за такую слюнявую сентиментальность, как вдруг он начинает плакать, и я ошарашенно закрываю рот. За те десять лет, что я знаю и люблю Боба, я ни разу не видела его в слезах. Несколько раз он чуть не разрыдался: когда «Ред Сокс» выиграли мировую серию в две тысячи четвертом и когда родились наши дети, но его слез я не видела никогда. Я плачу легко: когда смотрю новости, когда кто угодно поет государственный гимн, когда умирает чья-нибудь собака, когда на меня слишком много сваливается дел на работе или дома… И сейчас, когда плачет Боб.
– Мне так жаль, извини меня, – всхлипываю я вместе с ним.
– Не извиняйся.
– Прости.
Я протягиваю руку и касаюсь его мокрого искаженного лица. Видно, что Боб изо всех сил старается загнать эмоции обратно, но сейчас он как взболтанная бутылка шампанского, а я взяла и вытащила пробку. Только никакого праздника нет и никто не радуется.
– Не извиняйся, Сара. Просто не уходи.
– Да ты посмотри на меня, – говорю я, указывая на свою голову. – Разве похоже, что я куда-то собираюсь?
Он фыркает и вытирает нос рукавом.
– Со мной все будет хорошо, – говорю я с печальной решимостью.
Мы киваем друг другу и пожимаем руки, заключая соглашение о будущем, о котором понятия не имеем.
– Дети знают? – спрашиваю я.
– Я им сказал, что ты уехала по работе. У них все нормально, на работе как обычно.
Хорошо. Радует, что Боб не сказал детям, что я в больнице. Не нужно их пугать. Я обычно провожу с ними дома час или два перед школой и час перед сном, но также вполне нормально, что иногда мне приходится работать допоздна и не видеться с ними вечером. Они привыкли и к моему довольно плотному графику командировок, когда меня нет несколько дней подряд. Однако если я еду в командировку, то обычно отсутствую не больше недели. Интересно, как долго мне нужно пролежать в больнице, чтобы они по-настоящему забеспокоились, где я.
– На работе знают?
– Да, они и прислали большую часть открыток. Велели ни о чем не волноваться и поправляться.
– Каких открыток?
– Вон там, на стене прилеплены.
Я смотрю на стену, но не вижу на ней ничего прилепленного. Наверное, они за занавеской.
– Как долго мне придется здесь оставаться?
– Не знаю. Как ты себя чувствуешь?
Моя голова больше не горит и, что удивительно, не слишком болит. Однако болит все тело – так, по моим представлениям, чувствует себя боксер после боя. Проигравший боксер. Еще и сильная судорога в правой ноге. Я заметила, что иногда какой-то прибор на ноге массирует мышцы, и становится легче. И совсем нет сил. Один только разговор с Бобом всего за несколько минут меня вымотал.
– Честно?
– Ну да, – отвечает он, и я чувствую, как он готовится к чему-то ужасному.
– Я помираю с голоду.
Боб с облегчением улыбается:
– А чего бы тебе хотелось? Достану что угодно.
– Как насчет супа? – Суп мне, наверное, можно. Сомневаюсь, что мне сейчас разрешат есть все что угодно.
– Считай он твой. Сейчас сбегаю.
Боб наклоняется и целует меня в запекшиеся губы. Я вытираю слезы с его щеки и подбородка и улыбаюсь. Потом он исчезает за уродливой бежевой занавеской.
Опять только я и люминесцентная лампа. Яркий свет, попискивание, жужжание и бежевая занавеска. И где-то за ней, на стене, милые открытки с работы с пожеланиями поправляться.
Глава 8
– В чем дело, Сара? Вы не хотите обедать? – спрашивает медсестра.
Я уже некоторое время смотрю на очередную миску куриного бульона с вермишелью, гадая, как же его есть. Пахнет он восхитительно. Наверняка его запах гораздо лучше, чем вкус, к тому же суп уже остывает и подернулся жирком, но я умираю с голоду. Я хочу его съесть.
– У меня нет ложки.
Медсестра смотрит на мой поднос, потом опять на меня.
– А как насчет шоколадного кекса?
Я смотрю на поднос, с которым сижу, потом опять на медсестру.
– Какого кекса?
Совершенно из ниоткуда медсестра достает ложку и кладет завернутый в целлофан кекс на поднос рядом с тарелкой супа. Я пялюсь на нее так, будто она только что вытащила четвертак у меня из уха.
– Вы не видели их на своем подносе? – спрашивает она, вручая мне ложку.
– Их там не было.
– Но теперь вы их видите, – говорит она, более утвердительно, чем вопросительно.
– Ну да.
Я заглатываю ложку бульона. Я была права: не суп, а помои. Перехожу к кексу – шоколад съедобен всегда.
– Я вернусь через пару минут с доктором Квоном, – говорит медсестра.
«Отлично. Может, заодно наколдуете мне стакан молока?»
Азиат в белом халате стоит в изножье моей кровати, держит планшет с бумагами и, щелкая шариковой ручкой, перелистывает страницы какой-то папки – наверное, моей медицинской карты. Лицо его совершенно гладкое, ослепительно красивое. На вид человеку в халате можно дать лет восемнадцать. Однако я предполагаю, что это доктор Квон, мой лечащий врач, и в таком случае лучше бы ему иметь не столь скрывающую возраст наследственность и быть не моложе тридцати.
– Сара, рад видеть, что вы очнулись. Как себя чувствуете?
Встревоженной, уставшей, испуганной.
– Хорошо.
Он щелкает ручкой и что-то пишет. Ого, да меня же проверяют! Надо сосредоточиться. В чем бы ни состояла проверка, я хочу получить пятерку. Я хочу поехать домой, хочу на работу.
– Как, по-вашему, мои дела? – спрашиваю я.
– Хорошо. Все выглядит довольно хорошо, учитывая обстоятельства. Поступили вы со значительными повреждениями. У вас был вдавленный перелом черепа и небольшое мозговое кровотечение. Нам пришлось вскрыть череп и выкачать кровь. Мы удалили все, но с учетом кровотечения и воспаления вы подвергались некоторой опасности. Томограмма показывает, что ваш мозг немного уменьшился в объеме. Однако вам повезло, что удар пришелся справа, а не слева, иначе бы вы, возможно, сейчас со мной не разговаривали.
Вроде бы ответ начался с «хорошо», но мне трудно отыскать хоть какое-то подобие «хорошо» в последующих словах, даже когда я прокручиваю их в уме. «Повреждение мозга». Мне это кажется полной противоположностью «хорошо». Неужели он еще сказал «повезло»? У меня голова кругом идет.