Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Смущён князенька словами кузнеца. Громливы они, ровно удары молотка, что кладёт он следом за кувалдой, оттягом добиваясь нужной формы, но до чего же ласковы да задушевны. Как тут в ответ не улыбнуться! И Добрыня, похоже, доволен: «Ярила в гору – обнова миру. И у нас обновы», – завершает он примерку и велит, как токмо всё будет исполнено – смётано, сшито да склёпано, – доставить сброю в князев терем.

Кузню Владимир с дядькой покидают. Однако обновление на этом не заканчивается. Впереди – золотошвейня, там украсы для коня.

Орь князев вороной масти давно объезжен. Обихоженный и сытно кормленный отборным овсом, он стоит в деннике княжеской конюшне и, когда выводят скакуна на двор, кажется, даже летучие тучи замирают, любуясь его статью и завидуя его норову. Упряжь для воронка шорники справили – и узду, и седло, и стремена – всё честь по чести. И галдар на грудь вороного готов – ни одна стрела, ни копьё не поразят оря. Остались чепрак да покровец под седло, что в золотошвейне ладят.

При напоминании золотошвейни у Владимира вспыхивают щёки. Ох, и славно же там, в этой рукодельне. Ровно в саду на Подоле. Кажется даже, яблоки падают и пчёлы тягуче жужжат, до того всё кудесно расцветает, как в погожий день лучистого червеня. С мухояра – ткани бухарской – пышет алое Ярило. Смарагдовый оксамит – шёлк с ворсом из серебряных и золотых нитей – походит на траву-мураву. А согдийский шёлк-камку, кажется, вздымают на распахнутых крылах рукодельные жар-птицы-струфокамилы.

Одно донимает князеньку – поглядки рукодельниц. Больно востроглазые девки-то. Так и стреляют очами – смуту неведомую доселе поселяя в груди. Да ещё шепотки их, мнится, ехидные. Цыкнет на них старшуха – баба-бабариха, они примолкнут маленько, присмиреют да поглядки-то не оставят.

Нонече, конечно, не то. Нынче Владимир с дядькой. При Добрыне девки-золотошвейки никнут, глаз не смеют поднять, ровно мыши крупяные хоронятся. Токмо сердце у князеньки всё равно трепещет, словно щегол в силках. Не оттого ли и ночью маялось? Не эти ли лесовые, русалочьи очи, на миг вскинутые, блазнились в потеми?

Покровец под седло швеям задался. Добрыня доволен. Багряная тафта, а по закрайкам узорочье изумрудное, словно глаза павлиньи али… русалочьи. Ведь Добрыня не токмо узорочье примечает. От его ока не утаятся и поглядки. Вон как зыркнули на сыновца те очи из-под брусвенного повоя, что тебе стрела неминучая! Ухмыльнулся Добрыня в окладистую, на всю грудь бороду: рановато, однако. Да приметив ответный взгляд молодца, смекнул, что сроки те уже подходят, – ой, подходят! – вон как щёки-то его пылают, ровно солнышко нонешнее.

3

Сечень выдался ясный да солнечный, даром что мороз не отпускал. День прибывал ходко. На серёдке месяца надумал Добрыня свозить князя в Плесков – новгородскую вотчину. Киев уклад – ждёт, а Новегороду одному толь великую подать не осилить. Да и князю пора спознавать свои владения.

Град Плесков юному князю глянулся. Он оказался похож на Новегород. Кремль, детинец, и река в городе, правда, помене Волхова, хоть и Великая.

Псковский голова послал встреч княжему поезду верховых. А в красных воротах встречали государя-новгородца хлебом-солью. Сперва в палатах городских, что на вечевой площади, сладили о размерах виры. Скобская знать держалась степенно – не юлила и не пыщилась – и ответ держала здраво и почестно. Да ведь с Добрыней инако и нельзя – он всё ведает: и какой был умолот, и сколько добыто зверя-птицы, наимано-насолено белорыбицы, насбирано пчелиной борти… Оно, конечно, скоко мер жита в ларе Гюряты-скудельника али репы в сусеках Гориславы, вдовицы кузнеца Угодяя, он не скажет. Но о казне городской, на сколько кун она тянет, представление имеет. А потому лучше не лукавь, а что положено – выложи. Чай, не на забавы берётся: на сброю да комоней, без чего дружина – не дружина. А не дашь десятины, так ведь можешь всё потерять, и не токмо хоромы, лопоть и закрома – голову. Фряг ли, нурманн, свейский ли немец, али другой какой тать не станут годить, прознавши про твою скудную бороню, мигом кинутся на разбой. Тем паче тут, на самом порубежье. Никакие стены не спасут, коли не подсобит Господин Великий Новгород.

После того как сладили о размерах податей и сроках, хозяева повели дорогих гостей в трапезную. В застолье знатно попили-поели – не поскупились псковичи принять государя: чем богаты – всё выставили. А ещё скоморошиной позабавили, гудошниками-дударями слух умастили.

Князь Владимир, глядючи на игрунов, радовался, как малое дитя, даже пальцем показывал. Остался доволен и Добрыня, обласкав кого взглядом, кого улыбкой. И так это сердце умаслило хозяевам, что они разохотились. Чем ещё порадовать дорогих гостеньков? А вот чем – и вспомнили про дар Ольги, бабени Владимира. На вечевой площади, обочь хором оказался амбар тёсаный, отворили его, а там сани – Ольгин подарок родимому граду Плескову от бывшей простолюдинки, ставшей Княгиней Киевской.

Внук обошёл дар бабени округ. Сани простые, без особых украс. На полозьях железы, оглобли в железной обойке, копылки не рассохлись. «А ну!»

Загорелся князенька, потребовал запрячь. Привели ему с конюшни каурую кобылку: бабенина любимца, пояснили, немолодая уже, да ещё тяглая. Запрягли. Кобылка взялась мягко и ладно – бубенцы на дуге не дрогнули, да пошла-то степенно, ровно мужня жёнка под коромыслом. Миновали улицу, другую. Кобылка трусила в охотку, но – что приметил возница – будто клонит в одну сторону. Князенька поводья опустил, гадая, что будет, куда вывезет каурая. А кобылка покатила вдоль реки и вывела не куда-то, а к крестовому храму. Вожатый вершник оказался крещёным. Он и пояснил, что церковь эту древесну в честь Живоначальной Троицы заложила христовая княгиня.

Вернулся Владимир на вечевую площадь. То румянцем щёки играли, а тут забледнел. Велел другую лошадь запрячь в бабенины сани. Привели ему молодого игреневого жеребчика. Тот бесом вьётся, кобенится, шею выгибает. А вступил в оглобли, будто подменили – запритих, присмирел, ровно старый мерин сделался. Князенька тронул, не в пример с кобылкой, завернул ошуйной вожжой и только потом, когда далече откатили от реки, поводья ослабил. И что же? Да то же самое. Игреневый орь уже другой дорогой привёз его к Ольгиной молельне.

В третий раз пытать судьбу князь не стал. Призадумался, нащупал на груди ладанку, где покоился бабенин дар – кипарисовый крестик. Глянул на гречанина-мниха, который вышел на крылечко и, кланяясь, вроде бы манит. И уже было направился Владимир к храму. Да тут остановил его Добрыня. Видя смятение отрока, он велел подать другие сани. Да пошире, попросторнее, да чтобы с запятками. Мол, не в свои сани не садись, княже, – твои иные. И всё с шутками-прибаутками, облегчая Владимиру сердце.

Воля Добрыни – и для князеньки воля. А уж для вотчинного люда и подавно. Живо подали расписные сани, не сани – гусли на полозьях: кузов просторный, по днищу – сенная попона, в ногах – милоть овчинная. Изволь, государь!

А князенька, похоже, и рад такому обороту: не в свои, так не в свои… Тем паче, что поданные и впрямь куда как красовитей. А уж конь какой в упряжи – не сыскать: могутный, ражий, вороного отлива, особо ярого противу снега. Не орь – клубень перуновой тучи на громобойном раскате. А вожжи шелковые, украшенные бирюзой да окатным жемчугом, что молоньи.

Дядька доволен – добрая запряжка. Но чего-то тут не хватает, хитро щурится он. По знаку Добрыни на запятки вспархивает стайка девок-белянок. То-то щебету раздаётся, словно снегири прянули на огорожу! Вот теперь в самый раз, усмехается дядька.

Князенька вспыхивает. Огненный глаз жеребца, пар из его раздутых ноздрей, волнистая дрожь хребта, вскрики белянок, поглядки челяди, широкая улыбка Добрыни – всё воспаляет сердце князеньки, наполняя его восторгом. Он трогает поводья. Добрыня на ходу наказывает вершникам, чтобы стерегли, чтоб завернули, буде понесёт вороной в яруги. А из-под копыт – уже замять снежная…

25
{"b":"732852","o":1}