Он встал и спросил о том, а по скольку внесли мы с Костей сами; узнав, что отец Кости дал десятку, а моя мать внесла пятерку, озадаченно почесал в затылке.
– С достатком ваши родители. У меня вон не едоки, а просто разорение. Целых четыре мельницы. Что ни дай, все мигом перемелют. Рублевку пожертвую. Не получил еще, а капиталу всего два рубля с медяками.
– Дело добровольное, дядя Кидяев. Спасибо вам.
У Пашки был лотерейный билет, по которому он мечтал выиграть путевку на кругосветное путешествие. Он стал нам навязывать этот билет, но мы отказались: уж слишком Пашке хотелось обогнуть шарик.
По соседству с Кукурузиными жила семья голубоглазых татар Галеевых, недавно приехавших в Железнодольск откуда-то из казанской деревни. Галеев-старший кое-как говорил по-русски, его жена и дети знали только татарский язык. Галеев был уборщиком окалины на блюминге. Когда стальной слиток катится по рольгангу, когда его обжимают в могучих зеркальных валках и когда он, сильно потощав и вытянувшись, летит дальше по рольгангу, тогда с него осыпается хрупкая сизо-серая окалина; ее-то и выгребает из-под рольгангов и валков молчаливый, жилистый Галеев. Как раз он работал на блюминге, и мы с Костей растерялись, не зная, как объяснить Галеевым, зачем явились. Но я вспомнил, что нашим толмачом может быть Хасан Туфатуллин, и сходил за ним.
Как выяснилось, никто из Галеевых: и мать, и ребятишки – самой старшей из них по имени Зяйняп было одиннадцать лет – ничего не слыхали об Испании. Ради доступности Костя называл испанцев цыганами. Не надеясь, что его поймут, не стал говорить о республиканцах, интернациональных бригадах и фалангистах, лишь сказал, что в Испании идет гражданская война между красными и белыми и что деньги мы собираем для помощи детям красных. После того как Хасан, вероятно, делая от себя длинные добавления, втолковал Галеевым то, о чем говорил Костя, они пришли в замешательство, а потом наклонили лица и стояли не двигаясь, либо в недоумении, либо в стыде.
Немного погодя Зяйняп почему-то обрадовалась и быстро достала из сундука платье с оборками, к подолу которого были пришиты серебряные монеты. Ее мать взяла большой хлебный нож и начала им срезать монеты. Она высыпала монеты мне в горсть. Возле ободка в каждой монете чернела дырочка. В магазинах пробитые металлические деньги не ходили, зато на базаре их покупали в драку башкирцы, торгующие круглыми комками сливочного масла, твердыми шарами крута и румчука. Все серебро было советское, отчеканенное в 1924 году, кроме полтинника, царского, с оттиском лица Николая Второго. Полтинник, по совету Кости, я возвратил Зяйняп, и она торопливо спрятала его в карман передника.
Нас с Костей тронула сознательность маленькой Зяйняп и щедрость ее какой-то бессловесной до немоты матери. Мы торжественно отдали Галеевым салют, подняв ладони к «испанкам». Галеевы застеснялись, и только самый крохотный из них, бритоголовый Халит, отсалютовал нам, сверкая проказливыми глазенками.
Из мальчишек нашего барака, не исключая Кости и меня, больше всех следил за событиями в Испании десятилетний Вадька Мельчаев. Он был настолько бесстрашен, что брала оторопь от его бесстрашия. Он не боялся лягачих лошадей с конного двора, цепных собак, бандитов, буйных пьяниц, заводских механизмов, грозы, половодья.
Вадька бегал на войну, однако ему не везло: ловили и возвращали восвояси. Пытался он бежать и в Испанию, прослышав, что туда можно попасть, пробравшись в Одессе на пароход, но ему не удалось доехать и до Москвы: сняли с поезда под Златоустом. Теперь он мечтал о новом побеге в Испанию, но не морем, а по воздуху, да никак не мог разузнать, откуда улетают в эту страну наши самолеты.
Кто-то тер напильником по твердому певучему железу в комнате Мельчаевых. Едва мы постучали, там наступила такая тишина, что стало понятно: нам не собираются открывать. Улыбаясь, Костя наклонился и прошептал в замочную скважину, что Вадька напрасно мается: финку он сделает скверно, а вот если попросит его, Костю, то он смастерит ему самораскрывающийся ножик, который не отберут в милиции и который удобней и нужней всякой финки.
Почти сразу щелкнул крючок и распахнулась дверь.
Вадька прошел к столу, принялся отвинчивать тиски, в которые была зажата узкая пластинка из рессорной стали. Костя посмеялся над Вадькой: герой, а таится.
– Папа сердится, – грустно промолвил Вадька.
Своего отца Платона – тихого рослого человека – Вадька уважал. Может, за то уважал, что отец, как говорили барачные женщины, в нем души не чаял. А может, потому, что у его отца была опасная работа: он был машинистом трансферкары на блюминге. В отличие от меня Вадьку не тянуло на завод, но иногда он увязывался за мной и мы, блуждая по прокатным станам, добирались до блюминга.
Мы входили на блюминг со стороны нагревательных колодцев и уже с железнодорожных шпал, из полумрака, который время от времени рассеивало свечение огромных слитков, привозимых в полых, толстостенных, четырехгранных изложницах, видели, как могучий кран вынимал из колодца или изложницы огненно-красный слиток, защемив его острую головку клещами, и тащил к трансферкаре, издавая рокот и гонг. Стремительностью скольжения и своей формой трансферкара напоминала нам катер. Платон, управляя трансферкарой, как бы сидел в «корме», а слиток загружался в носовую часть.
Всякий раз, когда слиток зависал над трансферкарой, мне казалось, что у него оторвется головка, – как-никак в нем то шесть, то двенадцать тонн, – и он рухнет в трансферкару, и, если повалится на «корму», – расплющит и сожжет Платона.
У Вадьки, хоть он с виду вроде бы не волновался за жизнь отца, всегда от тревоги темнели серые глаза. Пока трансферкара отплывала с места и, сиренно ревя электромотором, устремлялась к рольгангу, мы слегка веселели. А как только слиток, бойко потряхиваясь на рольганге, начинал катиться к ждущим валкам, а трансферкара пускалась в обратный путь, мы окончательно приходили в себя и обычно удивлялись тому, как он там дюжит: ведь кран кладет тысячеградусный слиток совсем рядом с ним! Потом опять и опять повторялись и наша тревога за Платона, и восхищение его выносливостью. И мы возвращались домой, чувствуя себя такими, будто напились сказочной живой воды, от которой прибывает сила.
Вадька догадался, за чем мы пришли, заметив деньги в Костиных руках. Вадька и сам собирал средства в помощь детям Испании. Он копил деньги для побега и полез под кровать, где был тайник.
На полу молча играла разноцветными камешками Тоня. Выбравшись из-под кровати, он сел перед ней на корточки и, чуть гундося – передразнивал ее выговор, – сказал:
– Ну, опять сболтнешь языком: «Папа, наш Вадька не прячет деньги под кровать».
Тоня насупилась и замахнулась на брата кулачком:
– Как дам – полетишь по задам.
Недавно Тоня распотешила весь барак. Вадька без спроса зарядил патроны, взял ружье, настрелял куликов и сварил из них суп. Тоня, которой брат велел помалкивать, вылепила отцу, вернувшемуся с завода, про Вадькино самовольничанье:
– Папа, Вадик не брал порох и дробь. Он не охотничал. Мы не кушали суп из птичек.
Уходя от Мельчаевых, мы услышали, как Тоня сказала брату:
– Вадик, ты ведь не дал им бумажных денежек? Да ведь же?
– Ох, Тонька, Тонька! Ты дурочка шиворот-навыворот.
У Туфатуллиных играли в очко. Банковал Колдунов. Он подал Хасану очередную карту, тот приложил ее к другим картам и стал медленно-медленно выдвигать ее с уголка. Выдвигают карту с уголка по разным причинам: из боязни, что будет перебор, то есть для того, чтобы не сразу обнаружить проигрыш, когда бьют на весь банк и трепещут, что придет несчастливая карта; если заподозрили банкомета в мухлевке – вроде бы не сводят взгляда с выдвигаемого уголка, а на самом деле следят за пальцами, которые держат колоду карт.
Хасан, похоже, взял пятую или шестую карту и высовывал ее расслоившийся уголок муторно долго, наверно, потому, что отчаялся выиграть, а может, потому, что нечем будет платить в случае проигрыша. Неожиданно для всех он радостно бросил карты на кровать и загреб банк; в банке был промасленный до прозрачности рубль, гора мелочи, ученические перья, бамбуковый веер, жестяная коробка с леденцами.