* * *
– Плеврит. – заключил доктор Белинг.
Мне предстояло провести в постели много дней. Я этому радовалась, потому что не хотела идти в гимназию. В детстве я любила болеть, потому что всегда у моей кровати сидела мама. Но как же невыносимо болеть одной!.. Лежала, уставившись в потолок, а перед глазами всплывал Таврический сад. Мы гуляли с папой, как вдруг он остановился. Папа смотрел на мальчика, которого вела за руку женщина, похожая на гувернантку-немку. Мне тогда показалось, что и женщина как-то странно посмотрела на папу. Они ушли, а папа еще долго смотрел им вслед. Почему-то этот эпизод остался в моей памяти. Я тянула папа за руку, а он все стоял и смотрел. Теперь я, кажется, понимаю кто это был, но как же тяжело это принять. Вот и открылись «книги совести», и «дела сокровенные» стали известны. Мне известны. И даже если приедет мама, а с нею и Бебе, и затопит камин, и напечет пирогов, и мы, наконец-то, наедимся, жизнь все равно не будет прежней. Так думала я, лежа в стылой комнате, и смотря то в скошенный потолок, то в окно, где качались высокие лиственницы возле дачи Гобержицких.
Часто мне снился один и тот же сон. Иду домой, по Васильевскому острову, и удивляюсь, что вокруг все прежнее. Ничего не изменилось. Вот уже мой дом. Свет в окне горит, значит, мама дома! Я заглядываю в окно, пытаюсь разглядеть маму, Липочку, пытаюсь расслышать, о чем они говорят, но мне ничего не видно, и не слышно. Меня ослепляет яркий свет, он застит мне глаза. Я просыпаюсь.
Добрейшая Аглая Тихоновна каждый день приносила мне молоко. Как-то я имела неосторожность сказать, что мне не нравится вкус молока, и Аглая Тихоновна стала кипятить его с листьями мяты. Одна подолгу сидела со мной, чтобы я не скучала. Уводя меня от разговоров о родителях, Аглая Тихоновна вспоминала совсем давние времена, когда дачи в Мерихови только строились. Ради шутки каждому дому давали свое имя. Лев Борисович Гобержицкий назвал свою дачу «Аквилегия». Дача Аглаи Тихоновны называлась «Зимница».
– Зимница – это потому что вы там жили зимой?
– Нет, – смеется она. – Зимница это на Дунае. Мой покойный супруг там сражался в Турецкую войну. Место его чем-то очаровало. Дачу купили в том же году. Сорок лет назад. Много каламбуров было с названием. А Галактион Федорович называл свою дачу «Натали», в честь супруги.
– Я ее совсем не помню.
– Она рано умерла, молодой. Галактион Федорович очень ее любил. Он оставил преподавание в Духовной Академии и переселился сюда. Кажется, до сих пор не смирился с одиночеством.
– У них, кажется, был сын?
– Да, он живет в Риме, изучает историю католической церкви.
– Пишет?
– Да, теперь пишет. Одно время война нарушила их переписку. Тогда Галактион Федорович стал выписывать все европейские газеты. Потом переписка восстановилась, а привычка осталась. Он и нам их читал, переводя с листа.
– Я не помню, как называлась наша дача. – говорю я.
– Длинные названия редко приживаются. – вздыхает Аглая Тихоновна. – Ольга Ильинична дала ей имя «Нечаянная радость». Она всегда мечтала о даче. Как-то Всеволоду Евгеньевичу поступил заказ на парный портрет супругов, по фотокарточке. Он написал эти портреты. Заказчик неожиданно заплатил огромное вознаграждение, которого даже хватило на покупку дачи.
– Я помню эту историю. – подхватываю я. – Родители говорили, что тот заказчик забрал только потрет жены, а его портрет до сих пор валяется где-то на чердаке.
Аглая Тихоновна переводит тему, и начинает учить меня готовить. После ее ухода я претворяю теорию в практику, поднимаю повыше подушки, чтобы перебирать горох. Это мелкие черные зернышки. На то, чтобы отделить съедобные, уходят часы. Говорят, что раньше этим горохом кормили коров. Когда я варю его на печке, по дому распространяется жуткая вонь. Спать после этого невозможно, но еще сложнее есть – горох застревает в горле. Своей стряпней я делюсь с моим новым невидимым другом, наливаю кашу в тарелку на крыльце, и всякий раз наутро нахожу ее пустой.
Болезнь, заставившая меня провести дома не одну неделю, способствовала моим кулинарным успехам. Лепешки из ржаной муки своим дурным запахом превосходят даже горох. Но самое противное – это кисель. Сухой порошок нужно долго варить на плите, непрерывно помешивая ложкой. Но сколько не размешивай, кисель все равно пригорает. Когда он, наконец, превращается в коричневую тягучую массу, я переливаю ее в тарелку, и ем ложкой как суп.
Иногда свои кулинарные шедевры я оставляю в тарелке на крыльце. За ночь они исчезают. Кто он, мой ночной гость? Имеет он крылья, или лапы? Почему-то хочется, чтобы это был тот самый старый пес с большой дороги, повстречавшийся мне в час горького признания Ирины Герасимовны.
Когда стало легче, я, впервые после ухода папы, поднялась в его мастерскую. Там в беспорядке лежали последние работы. Наброски, этюды, начатые холсты. Словно он вышел минуту назад. Золотые подсолнухи, бутоны огненных роз, ультрамариновые волны южных морей. Покосившиеся рыбацкие домики на прибрежных уступах. Буйство жимолости на заборах. Белые зонтики прогуливающихся по набережной дам. А вот редкий северный пейзаж – опушка мачтового леса. Я помню тот день. К маме приехали подруги-студийки, дом наполнился гамом и заливистым смехом. Сквозь приоткрытую дверь в мастерскую, я увидела, что папа готовит побег, и бросилась с криком: «Я с тобой». С мольбертами в руках мы важно удалялись с дачи.
– Возвращайтесь к обеду, – кричала вдогонку мама, затягиваясь сигарилас.
– Как бы не так, – ворчал под нос папа.
Весь день мы провели на этюдах. Папа учил меня прорисовывать тени. Мы мечтали. Мы оба – заядлые мечтатели. Папа говорил, что я буду учиться у него в Академии, что мы вместе будем возвращаться домой, после долгого трудного дня. И я верила, что так и будет.
* * *
Доктор Белинг разрешил гулять, и я подолгу бродила аллеями нашего сада. Сиротливо смотрелся в глубине деревянный театр, так никому и не понадобившийся этим летом. А сколько представлений мы давали там с Котловичами! Все принимали участие. Очень артистична была сестра Нади пышнотелая Наташа. Я выступала без охоты, но всегда любила рисовать декорации. Мне помогали Надины братья – Гаврила, Федя и Николенька. Я чувствовала, что нравлюсь Николеньке, а он мне не нравился, хотя и был на два класса меня старше. Последним сезоном мы играли «Хензель и Гретель», и очень переживали, что спектакль не успеет посмотреть надина мама, которая тем летом опять ожидала прибавления.
Наш спектакль удался. Это было еще до приезда Леонида. Я была беззаботна, и порхала по сцене в образе дыма из ведьминой печи, а на следующий день, прибежав к Котловичам поделиться впечатлениями, сразу почувствовала напряжение в воздухе. Надя и все ее братья и сестры сидели на веранде.
– У мамы «началось», – шепнула мне подруга, – папа поехал в Териоки за акушеркой.
Разговоры не клеились. Тишина прерывалась шагами на втором этаже. К даче подкатила коляска. На веранду вошел папа с пухленькой старушкой.
– А что сидим дома? – бодро сказал он – Погода прекрасная, располагает к прогулкам.
Мы встали и вышли в сад. Пытались играть в городки. Но ничего не спорилось в руках. День тянулся невообразимо долго. Решили прогуляться к заливу. Пляж, как и всегда, был полон купающимися. Увлеченные игрой, беззаботно носились и кричали дети. Пытаясь развеселить подругу, я рисовала на песке забавные рожи. На дачу, узнавать новости, мы подсылали Сережу, и каждый раз он возвращался ни с чем. Но уже под вечер, мы увидели бегущего Сережу, с широкой улыбкой на лице. Родилась девочка, еще одна сестра Нади. И сразу все поддались какому-то всеобщему веселью. Кто-то сбегал на дачу за самоваром, пришли мои родители и Гобержицкие. А мы с Надей удалились от шумной компании в дюны и лежали на теплом песке, смотря в небо, где качались кроны сосен.
– Мне, может, тоже скоро придется рожать, – сказала Надя, – я выхожу замуж.