Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Тот день вспоминается как бесконечный. Приходили и уходили соседи, сочувствовали, делились слухами и предположениями. Никто не знал, что делать дальше… Папа бросался писать маме то письмо, то телеграмму. Я раздувала самовар на летней веранде, настежь распахнув окна во двор. Пригревало солнышко, пахло весной и сыростью.

Папа закончил письмо поздно и отослал меня с ним в Териоки только утром. Зеленели мхи, вылезали первоцветы, качалась тонкая молодая поросль. Небо чистое, а воздух так ясен и прозрачен, что в нем мгновенно улавливался дымок отсыревшей печки. Сердце замирало от предчувствия, что вот-вот за поворотом покажется обоз, нагруженный мебелью или тюфяками. Однако, улицы оставались немноголюдны.

На почте сказали, что я опоздала. Приходить нужно было вчера, ибо с этого дня почта в Петроград больше не ходит.

Мы думали, что это ненадолго. Что пройдет день-другой, и всё встанет на свои места: откроют границу, пустят поезда, полетят наши письма. Но прошло много дней, а из России так никто и не приехал. Телефоны смолкли, пропали русскоязычные газеты – из России не привозили, а в Финляндии – недостаток бумаги. Папа сник. Перестал выходить из комнаты, и все повторял: «Зачем я, старый осел, привез тебя сюда…». Задул суровый северный ветер. Я сожгла в печке новые рамы, которые папа купил прошлым летом. Боялась, что он заметит пропажу, но еще надеялась достать в Териоках другие.

Как-то по саду закружили снежинки, самые настоящие, крупные, твердые. Это в конце мая!.. Они ложились белым кружевом в саду, на землю, на едва распустившиеся цветы белой сирени. И это было так необычно, белый снег на белой сирени! И ради этого зрелища папа даже вышел в сад. Мы любовались цветами, и сумасбродством природы, и не заметили, как у калитки выросла долговязая мальчишеская фигура. Незваный гость предложил переправить в Петроград письмо за сорок рублей. Сумма папу ошеломила, ведь в то время наш дворник получал столько же в месяц. Но я напомнила, что за те же сорок рублей мама купила на Пасху четыре десятка яиц. Посоветовавшись, мы все-таки решились: отдали мальчишке письмо и сорок марок.

Я привыкла к тому, что папа перестал спускаться к завтраку. По утрам заваривала прошлогоднюю заварку, и поднималась наверх со стаканом дымящегося чая. Я несла чай и в тот день, когда, переступив порог, увидела, что папа лежит на кровати наискосок, раскинув руки, и не дышит. Стакан выпал из рук, брызги обожгли ноги. Я бросилась на дачу Белингов. На этот раз доктор случился дома. Он поспешил к нам, а Елизавета Ивановна пыталась меня удержать, но я легко вырвалась из ее слабых рук, и бросилась вслед за доктором. Увидев лицо Готфрида Карловича, выходившего из спальни отца, все поняла. Последняя надежда оборвалась.

– Паралич сердца, – заключил доктор Белинг.

События следующих дней всплывают в памяти отдельными картинами. Гроба в Териоках не купить, и Галактион Федорович едет за ним в Выборг – я вижу в окно, как высокий старик, слегка припадая на правую ногу, удаляется от дома.

Потом отец лежит на веранде, где еще накануне я раздувала самовар. Большой и грузный, он едва поместился в гробу. Его восковые пальцы похожи на статуи, стоявшие в коридорах Академии. Подле сидит незнакомая женщина и читает Псалтирь. Я брожу по комнатам без особого дела, не зная, что мне сейчас надлежит, и до конца не веря, что рядом мертвый отец. Сталкиваясь в дверях то с Аглаей Тихоновной, то с Галактионом Федоровичем, чувствую, как путаюсь у них под ногами. Наконец, Аглая Тихоновна берет меня за руку и приводит на веранду. Меня сажают возле папы, дают в руки Псалтирь и указывают, где продолжать. Но и на чтении мне трудно сосредоточиться, запинаясь, шепчу: «На Страшном Суде без обвинителей я обличаюсь…».

– Захожу в Виипури в похоронную лавку, – доносится из гостиной голос Галактиона Федоровича. – мне говорят, что гроб вряд ли где-нибудь сейчас найдется, это самый востребованный товар, там расстреляли несколько сотен человек, много горожан попало под обстрелы – обыватели, ученики реальных школ, дети.

Я пытаюсь продолжать: «…без свидетелей осуждаюсь…», и снова запинаюсь.

– Москву, говорят, немцы заняли, – перебивает собеседника Аглая Тихоновна.

Кладу Псалтирь на колени, закрывая руками уши, упрямо шепчу: «…ибо книги совести раскрываются и дела сокровенные открываются…». И мне представляется толстая книга, распахиваются ее большие страницы, и мы все – папа, мама, я, Липочка летим оттуда, словно птицы. Погружаюсь в сон.

Папу отпевали в Никольской церкви. Летом мы бывали здесь по праздникам. Тогда церковь переполнялась дачниками, и редко протискивались дальше притвора. Теперь же вокруг папиного гроба стояло всего несколько человек. Пахло дегтем и ладаном. Отпевает отец Марк. Лицо его подергивается нервным тиком. Я все еще не могу осознать реальность происходящего, рассматриваю простой деревянный иконостас, вглядываюсь в лики Спасителя, Богоматери, Архангелов на дверях и святителя Николая храмового образа.

Потом папу предали земле за церковью. Жидкая грязь последних дней стала густой землей и покрылась пушистой травкой. Пахло смолой оживающих растений и сиренью, распустившей мохнатыми кистями. Отец Марк говорил долго. Он отметил, что приход никогда не забудет тот вклад, который сделал при жизни Всеволод Евгеньевич.

Возвратившись на опустевшую дачу, я завернулась в тяжелый плед и опустилась в кресло гостиной, перед портретом, что висел над пианино. Папа писал нас в лучах гаснущего солнца. В тот вечер мы шли берегом залива, где заросли седого мха перемежались с запахом остро пахнущего вереска. Присели на ствол поваленного дерева. Не помню, о чем мы говорили, помню, что много смеялись, наслаждаясь последними теплыми лучами солнца, заходящего за горизонт и оставлявшего на земле длинные тени. И сам вечер, заласканный солнцем, словно тоже смеялся. Папина привычка брать с собой альбом. Он набросал эскиз, по которому потом создал портрет. Как, должно быть, папе холодно теперь там, в мерзлой северной земле. Ему, так любившему солнце и тепло! Хочется кричать от этой несправедливости… Погружаюсь в сон, открываю глаза, и снова смотрю на портрет, потом снова засыпаю, и передо мной мелькают картины: то кладбище с нависающими ветвями сирени, то папин стакан горячего чая, и вместе с ними слышится смех – наш смех на берегу прошлым летом.

* * *

Воцарились злосчастные бесконечные дни, когда жизнь лишается всякого смысла, и только время проскальзывает, как песок между пальцев. Потускнели краски природы, исчезли запахи, смолкли звуки, даже птицы от холода перестали петь. И лишь на низком сером небе иногда появлялись дальние темные тучи, неизвестно куда и зачем летящие.

1 июня была введена карточная система. Мне дали лист бумаги, с пронумерованными купонами на неделю, по которым я должна была покупать продукты в Териоках. На хлебную карточку давали, к примеру, 200 граммов хлеба в день. Все ожидали худшего, ведь подвоз из России прекратился, а опустошенные финские деревни обезлюдели. оставалось надеяться на хлеб из целлюлозы, говорили, что он вполне съедобен, хотя и имеет сероватый оттенок.

Ежедневно я садилась на велосипед и отправлялась в Териоки. Ехала по занавоженной дороге, в огромных лужах которой, как в зеркале, отражались облака. Мне все еще казалось, что это происходит не со мной. Будто мама дала мне лишние деньги, купить в лавке колониальных товаров семечки для папы и сосательные леденцы для Липочки. И, словно со стороны, я наблюдала, как 16-летняя девушка крутит колеса велосипеда, чтобы успеть предъявить купон в молочной лавке, а оттуда с квитанцией на склад, получить 5 литров картофеля.

В длинных очередях бесконечные разговоры о хлебе насущном. Говорили об Америке, снабжающей продовольствием Финляндию. Я слушала, запоминая, надеясь в скором времени поделиться ими с мамой, рассказывая о своем одиноком житие-бытие в Мерихови. Подхваченные днем слухи не давали покоя ночью. Мне снились огромные корабли, груженные зерном, они пересекали океан. Вот один попадают в бурю, гигантские волны разбивают его в щепки, из трюма высыпается зерно и тонет в морской пучине.

3
{"b":"732254","o":1}