Крайние столы под условными номерами «2» и «3» были свободны. Последний и единственный за нынешнюю ночь труп уже подвергся обследованию и ожидал восстановления своего пристойного внешнего вида. Обычно «упаковкой» занимался медбрат. Но ночная работа входила в его обязанности лишь в исключительных, в основном судебных случаях. Это же вскрытие ничем не отличалось от рядовых и совершалось в неурочные часы по прихоти самого патологоанатома. Потому и приданием телу божьего вида займется он сам.
Он вернул органы на места, в горло через трахею вставил тканый кляп, чтобы ни капли мертвой жидкости не вытекло из нутра через рот наружу, дабы не пугать родственников и близких, вставил грудную клетку, соединил края кожи и быстрыми, умелыми стежками, как заправский портной, сшил обычной суровой ниткой, а не кетгутом, что является привилегией живых, наверное, самую длинную полостную рану в человеческом теле. Тело переложил на каталку, обмыл из шланга мраморный стол, стальной столик и инструменты и повез своего бездыханного пациента в холодильное отделение, откуда уже как полчаса доносились глухое шарканье шагов ночной дежурной в войлочных чунях, унылый, будто плачущий, скрип носилок, неоднократное хлопанье дверью в приемной и недовольное клацанье запираемых замков.
Патологоанатом толкнул изголовьем каталки дверь в холодильный отсек. Там никого не было. Жизнь бродила лишь в следующей комнате приемника-накопителя. Он окликнул дежурную, чтобы справиться о причине шума. Ему ответила только тишина, а через несколько секунд – сдавленное платком сморкание и частый хриплый кашель. Ох, женщины. Опять эти соленые ручьи жалости и сострадания. Медсестра уже больше десяти лет неизменно работала в ночные смены, спасаясь от домашнего одиночества и холодной вдовьей постели. По паспорту ей не было еще сорока, а выглядела она на все пятьдесят с хвостиком. Ежедневные пачка сигарет и двести граммов коньяка, бездетность и ранняя потеря любимого мужа сделали свое неблаговидное дело. Дороги морщин, переплетенные, как на европейской карте, оставили живыми только бесцветные от выплаканных слез глаза на землистом, одутловатом лице. Маленькая, угловатая, сухая, как коряга, она скрывалась в морге от мира живых, потому что личное горе давно лишило ее этой самой жизни. Ее несчастье, о котором кричала и выла каждая клеточка ее тела, было слишком тягостно окружающим, а ей стала невыносима их суетливая, полная недоступных ей бытовых радостей жизнь.
Поначалу ее жалели, сочувствовали, лицемерно выражали соболезнование ее раненой душе, позже корили за ежедневное принятие алкоголя и полусознательное состояние во время работы, а спустя два года после гибели ее мужа общественный нарыв прорвался, и из него потек зловонный гной осуждения и проклятий в адрес маленькой, грязной пьяницы. Она мечтала об уединении, но монастырь лишил бы ее таких пристрастий, как табак и коньяк. А ломать и переделывать себя ей не хотелось вовсе. В детской больнице ей, врачу-реаниматологу, запретили работать по причине алкогольного разложения ее некогда сильной, способной и подающей большие надежды личности, но больничный воздух стал необходимым элементом ее дыхания, она обожала свою работу, но не могла устоять перед горем, что давило ее психику, словно катком для укладки асфальта. Тогда она избрала морг местом своего добровольного заточения. Здесь ее так называемая общественная аморальность в виде бесконечного пьянства никому не мешала, ни живым, ни мертвым. Коньяк уже давно сменил кровь в ее венах и артериях, но это ничуть не вредило ее умению справляться с небольшим кругом ночных обязанностей. Морг, конечно, бередил ее старые раны, она молча плакала всякий раз, принимая нового усопшего или погибшего, но слезы по чужому горю, как ни странно, облегчали ее собственное, она поневоле становилась сопричастной чьей-то беде, и своя уменьшалась в размерах и меркла перед костром чужой боли.
Она любила патологоанатома за его добрый нрав, чуткость, внимательность, удивительное спокойствие и уравновешенность, но любила не как женщина, а как сестра или мать. Она ничего не готовила, питалась только блюдами из больничной столовой, но всегда заботливо покупала на ночь порцию второго для него, своего шефа. Злые языки говаривали о ночных сексуальных оргиях этой отшельнической, безумной, странноватой парочки, подростки пугали друг друга страшилками о плясках смерти и любви, что, якобы, сотрясают морг в часы тьмы под заунывный, еле слышимый вой трупов. Сплетен ходило по городу предостаточно.
ГЛАВА 6
На этот раз медсестра плакала горше обычного. Значит, действительно привезли дитя. Патологоанатом осторожно надавил на ручку двери в приемное помещение морга и бесшумно вошел в его полумрак, чтобы не нарушить грубым вторжением страдание своей коллеги. Он видел только ее острую, сгорбленную спину, дрожащую в мелкой, безудержной истерике перманентного горя. Красной обветренной рукой с маленькими, короткими, как у куклы, пальчиками она гладила белый лоб вновь прибывшего на три дня постояльца морга. Медсестра что-то шептала и тихонько скулила. Ее сухие ноги-палочки утопали в безразмерных войлочных чунях, сделанных из валенок, которые она не снимала ни зимой, ни летом. Патологоанатом привык за многие годы сотрудничества к ее причитаниям, чистым и искренним, чего нельзя было сказать о слезных концертах, что порой устраивали перед ним родственники мертвецов и от которых за версту веяло фальшью.
Дежурная почувствовала присутствие патологоанатома. Работа в тиши морга развила в каждом из них особый звериный слух и чутье. Она повернула к нему опухшее багровое лицо, похожее сейчас на переспевшую водянистую, с крапинками плесени клубнику, еще больше перекосила его гримасой гopя и пошла к нему маленькими шагами, протягивая безвольные руки-плети. Он уже знал весь сценарий, сгреб в охапку совершенно непривлекательную внешне женщину, которую, казалось, беды и несчастья полюбили навсегда. Ей нужны были эти пять минут тепла, его пульса, его непонятной, замкнутой жизни, которые всякий раз возвращали ее в состояние покоя. Патологоанатом обнимал мокрый, соленый комок, что едва доставал ему до груди и пытался разглядеть поверх головы дежурной очередную жертву смерти.
Милое создание юного, цветущего возраста покоилось на носилках. Темно-каштановые волосы, еще не успевшие побывать в ядовитых челюстях перекиси, вздернутый озорной носик с полем веснушек, немного капризные пухлые губки, надутые детским здоровьем щеки, три сережки в левом, смешно оттопыренном ушке – все еще кричало о диком желании жить, жить и жить. Как часто ему хотелось убедиться в том, что это всего лишь ошибка и странный, с неуловимым дыханием сон. Ведь встречались такие случаи, но почему-то всегда их счастливыми избранниками были алкоголики и бомжи, а не чистенькие, ухоженные, домашние любимые детки. Что выкинуло русалочку на ненавистный ему мертвый берег? Что лишило ее самого драгоценного права – права на жизнь? Никаких следов крови, грязи, насилия, никаких пока следов смерти. Пока. Она просто спала, еще розовая, еще славная, еще милая, еще чувственная, как срезанная роза в первые часы своего умирания в вазе.
Медсестра шумно высморкалась в серый скомканный бинт.
– Я не стала беспокоить вас, думала, спите. Милиции сказала, что нет вас. Сама расписалась в получении девочки.
Она вновь завыла и спрятала лицо в складках его халата, будто пытаясь скрыться в его добром теле от жизненного ада и божьей несправедливости. Патологоанатом молчал, она сама все расскажет, надо только набраться терпения. Печальные истории его подопечных не были его увлечением. Он никогда не пытался знать больше, чем ведали о том сухие буквы документов. Иначе психика не выдержит. Он давал волю только редким рассказам этой медсестры, когда она пребывала в таком состоянии и нуждалась в нем, как в священнике. Сейчас она что-то бубнила, но он разбирал лишь отдельные слова: девочка… шестнадцать… машина… корова… позвонок… .
Патологоанатом гладил ее торчащие жесткие волосы. Всхлипы уменьшались. Последняя волна дрожи пробежала по ее телу, и все оно обмякло и прилипло к его халату. Сейчас она попросит сигарету и обретет профессиональное состояние кажущегося безразличия. Так и случилось.