Лариса Сегида
Патологоанатом
“ПАТОЛОГОАНАТОМ” ЛАРИСА СЕГИДА
ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 1
Нож двигался медленно, подобно лайнеру, хладнокровно вспарывающему кожу океана. Это и была кожа с той лишь разницей, что состояла она не только из воды. Миллионы клеток, еще недавно опекаемых жизнью, теперь втягивала в себя иная сила. Несколько часов без вмешательства профессионала – и продукт неизбежной метаморфозы приобретет самую что ни на есть уродливую для человеческого глаза и отталкивающую форму. Страшен переход, перешагивание, перетекание, переделывание в иное, когда беснуются запахи и картинки разрушения. Плоть цепляется за этот мир, изрыгая свою разлагающуюся зависть и ненависть к тем, кто еще имеет время остаться, но, бессильная помочь себе сама без дыхания неосязаемой великой силы, утекает в черную воронку неведомого.
Реберный нож двигался медленно, бесстрастно вмешиваясь без санкции своей жертвы в то, в чем еще некоторое время назад пульсировали желания, мысли, чувства достоинства, гордости, неприкосновенности, исключительности, единственности и кажущейся вечности. Все оно куда-то испарилось, бросило свою некогда любимую оболочку, предало ее, оставило ее тем, кому она совершенно безразлична.
Чужие руки в резине прикоснулись к телу, некогда любимому лишь избранными, растянули по сторонам разрезанную ткань и без смущения явили свету тайну, которая еще недавно имела смысл для ее обладателя.
Жизнь ушла из лежащего на мраморном столе существа, так принято считать, что ушла, когда гаснет семафор ее признаков. Кровь не фонтанировала, а лишь тонкими ручейками, словно стоячая вода сквозь дыры ржавого садового бака, вытекала из глубин чрева на его поверхность через длинный продольный разрез. Чужие руки не спешили набрасываться на кровяные дорожки, чтобы уничтожить их влажными марлевыми салфетками, если бы тело пациента подверглось оперативному вмешательству. Движение этой крови из тела уже никого не волновало.
Чужой голос мурлыкал веселые нотки. Это всего лишь работа, есть объект и субъект деятельности и процесс между ними и ничего более.
Медбрат работал руками с изяществом фокусника. Все необходимое для точного анализа патологоанатома было подготовлено. Внутренние органы переместились из родного дома на стальную столешницу и теперь располагались в ногах их хозяина.
– Готов! – патологоанатом услышал журчание воды, что смывала кусочки плоти с резиновых перчаток медбрата. Тот соловьем насвистывал мажорную песенку, довольный, что его смена на сегодня закончена. Три клиента – норма, достаточная, чтобы не валиться с ног от усталости и дать волю своему мастерству. С единственным в городке патологоанатомом работали посменно два медбрата. Этот был лучший. Сама аккуратность, доходящая порой до чистоплюйства, немногословность, педантичность на фоне фанатичной преданности делу слепили из парня хорошего профессионала, в паре с которым не побрезговал бы работать искусный хирург. Но юноша выбрал именно морг. Почему? Об этом он не распространялся и уже почти шесть лет после воинской службы корпел над любимым делом.
Патологоанатом не спешил покинуть теплое, еще купающееся в вечерних лучах солнца крыльцо. Весна набирает силу, весна очень сильно хочет жить, как хочет того все живое, а может, и мертвое, уже покинутое жизнью. Все рвется сейчас наружу из тайников оболочек, скованных, замороженных зимою. Все дышит, судорожно хватая ртами, жабрами, клювами, порами живительную силу воздуха. И все счастливо, потому что каждый глоток воздуха – это еще одна секунда жизни, дарованная кем-то или чем-то на определенный, неведомый никому срок, однако, кем-то или чем-то наверняка устанавливаемый.
Обитатели белой комнаты, которые ждут терпеливо патологоанатома, лишены всяческих движений, и даже одно единственное из них, едва заметное, то, что волнует мельчайшие клеточки живого тела, держа его на зыбком полюсе жизни, уже не вибрирует в них. Они не дышат, но, быть может, у мертвых процесс общения с миром, присутствия в нем происходит иначе, так, что смертный глаз далек от возможности наблюдать иные формы бытия или же небытия.
Сигарета казалась особенно вкусной, по-весеннему ароматной. Патологоанатом втягивал табачные облачка, наполнял ядами губку своих легких, и даже такое отравленное дыхание казалось наслаждением. Оно все равно означало жизнь. А там, куда ему предстояло сейчас войти, ее не было, вернее, не было той, какою ее все дышащие, болтающие, мыслящие, ходячие и бегущие принимали и знали. Заходить в помещение совсем не хотелось и не потому, что его ждала там только работа, причем, весьма специфическая, а потому что именно весной мир вне морга и внутри него слишком диссонировали друг с другом. Пьяная, бесшабашная, вечно юная, смешная, поющая весенняя жизнь так сильно била по высохшим чувствам патологоанатома, что вся его профессиональная железная собранность как-то расстраивалась и не подчинялась его твердой воле. Он любил весну, но не желал и нe ждал ее именно за это, за ее способность властвовать над ним. Она обволакивала его, просачивалась в каждую клеточку его спартанского тела, согревала изнутри и начинала плавить замки, что держали взаперти его сердце. Oн подчинялся весне, как любящий отец подчиняется маленькой, шаловливой дочери, позволяя ей слишком много, даже против своего желания, но понимая и соглашаясь с тем, что без ее любви он превратится в каменную глыбу.
Патологоанатом проводил грустным взглядом уходящее солнце и вошел в свой храм. Прежде чем пройти к рабочему месту он всегда бросал долгий взгляд на свое отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале. Его он установил много лет назад, с первого дня своей работы. Присутствие движущейся фигуры, пусть даже в зеркале, быстрее возвращало его к жизни после кропотливого общения с молчаливыми подопечными. Он слыл действительным мастером своего дела, потому что любил своих клиентов, как вообще можно любить людей, независимо от того, в каком состоянии они пребывают: бодрствования, сна или смерти, не брезговал ими, независимо от того, какая смерть их настигла, естественная или насильственная. Они оставались для него людьми, высшими разумными существами с высшей формой организации тела. Он ценил человека таким, каков он есть, и был последним, кому мертвые могли поведать то, что они не успели рассказать о себе своим живым собратьям. Патологоанатом не боялся их. Но это хладнокровие и спокойствие пришли не сразу, как не сразу приходят понимание и знание. Страх, как правило, сковывает эмпириков и бессилен перед аналитиками. Все, что разум способен разложить по полочкам, покоится на них и уже не тревожит своей непознанной тайной сознание.
Было время, когда при одном только слове «морг» его мальчишеский лоб, ладони и подмышки источали липкую, соленую влагу. Ему едва исполнилось семь лет, когда однажды из уст взрослой девочки, что считалась заводилой дворовой компании, он услышал потрясший его рассказ Эдгара По «Убийство на улице Морг». Образ страшной черной гориллы с окровавленным лезвием в лапах настолько прилип к его романтичной душе, что долгие последующие годы был отождествлен им с мрачным белым одноэтажным зданием с зашторенными или замазанными краской окнами, которое одиноко покоилось на территории больницы. Он старательно обходил морг окольными путями, когда был вынужден посещать врача или больных близких, но тот упрямо лез ему на глаза голубоватыми слепыми окнами, в которых ему мерещилась обезьяна-убийца.
Сейчас этой обезьяной стал он сам для десятков, а может, и сотен пугливых душ. Его знали в городе все, кого с ним столкнуло несчастье, называемое смертью. Люди сторонились его, смущались своих прошлых слез, которые укатились далеко в закутки их памяти. Все они когда-то пережили смерть близких, расстались с нею и постарались забыть ее в радостной и шумной суете жизни. А патологоанатом для них был лицом, живущим рядом со смертью, напоминающим их беспечным головам о ней. Встреча с ним – так им казалось – для многих означала предвестие беды; некоторые даже перебегали на другую сторону улицы, меняли маршрут, избегая его, как черную кошку. Он знал это и старался как можно реже появляться в городе.