Литмир - Электронная Библиотека

Ее бурная реакция не соответствовала проступку. Возможно, чуть позже она бы согласилась с такой оценкой, если бы наша среда в принципе позволяла обсуждать подобные вопросы. Но в момент, когда она вершила возмездие, весь ее вид источал смертельный яд беспристрастной истины; временами из ее груди помимо воли вырывался бессмысленный, нечеловеческий рык; она только делала вид, что держит своего неуправляемого зверя на привязи, намеренно распахивая клетку, чтобы нас как следует напугать и вновь запереть его за решеткой; ей будто бы доставляло удовольствие причинять нам боль, смотреть, как мы трепещем от страха, – или, возможно, так она пыталась сообщить, что в ней самой не осталось ни боли, ни дрожи. Но в нас ли было дело? Не догадывалась ли она, что нечто терзало ее изнутри, что она отдана на волю этого нечто и что в попытке отыграться подчиняет нас своей воле – не потому, что с самого начала назначила нас жертвами, но потому, что не могла смириться со своим рабским положением? Мы не знали, что она ежедневно сражалась за свой рассудок, и считали все это проделками вселившихся в нее демонов. В одно мгновение внутри нее закипал вулкан гнева. Его извержений она не стыдилась. Они были краткими: лава в кратере вздымалась и тут же опадала, как море во время отлива. Нельзя было предсказать, в какой момент вулкан проснется, зато мы точно знали, что рано или поздно он потухнет. Она всегда находила повод для негодования. Гнев занимался подобно сухим дровам: достаточно было неправильно или небрежно выполнить задание, попасться ей на глаза в неподходящее время или просто сморозить глупость. На первый взгляд казалось, что она реагирует как вздумается. Но на поверку все ее действия подчинялись строгой непреклонной логике. Терзавший ее бес выпрыгивал, стоило чему-либо задеть ее за живое, – и тогда она, в свою очередь, принималась истязать нас. Потрясенные гневом Эльзы Вайс, мы забывали, что именно его спровоцировало. Приступ бешенства, словно пожарная сигнализация, прерывал размеренное течение урока. Нас будто поднимали по учебной тревоге, во время которой мы то и дело теряли самообладание. Она же взирала на нас со смесью триумфа и поражения. Может, не осознавала, что поступает с нами жестоко? Она – ярая противница насилия – разве не назвала бы насилием то, что вытворяла с нами? Пыталась ли она защитить себя от какой-то угрозы? У Эльзы Вайс не было причин опасаться за свое благополучие, жизнь или безопасность; тогда чего она боялась? Быть может, хотела раскрыть нам глаза, объяснить столь своеобразным способом, что мир неисправимо жесток? Чтобы позднее это открытие не застало нас, наивных, врасплох? Вряд ли ей казалось, что она злоупотребляет своими полномочиями; с ее точки зрения, было необходимо регулярно нас истязать, ослабляя давление, как только мы показывали нужный результат. Люто ненавидя всякую власть, она установила в классе свою собственную. То и дело злоупотребляла этой властью – и в то же время не требовала, чтобы мы признавали ее учительский авторитет. Казалось, сражение кипит повсюду вокруг нее – а она, несмотря на воинственный облик, бессильно замерла на месте.

Мы и представить себе не могли, насколько одержима была наша инквизиторша. Мы подозревали, что драма разворачивается не только в школьных коридорах. Возможно, она отдала душу каким-то высшим силам. Мы уважали эти силы, догадываясь, что они не сродни случайным прихотям или мелочной жажде власти; мы чувствовали, что Вайс себе не хозяйка. Она покорялась этим силам, а мы покорялись ей. Нет, мы не дразнили ее, не смущали, не обманывали и не провоцировали своим поведением. Не испытывали ее терпения. Не пытались роптать или поднять восстание. Мы были совсем юными, хорошими детьми, готовыми выдержать ее натиск. Мы никак не объясняли себе ее поступков и не пытались ее понять. Она не должна была перед нами оправдываться, а мы не имели права требовать объяснений. Мы жили в постоянном напряжении, которое она поддерживала кнутом и пряником, в атмосфере угрозы, заключавшейся в самом факте ее существования.

6

Как и всякий учитель, Вайс обрекала себя на неблагодарность учеников, которым суждено добиться в жизни большего, чем добилась она сама, затмить ее и рано или поздно позабыть. Судьба, по всей видимости, определила ей место среди тех, кто оставался на периферии, чтобы мы двигались вперед, среди тех, кто навеки застыл на пороге реальной жизни, не переступая через него; в лучшем случае учителя могли дать этот шанс другим. Она была одной из незаурядных, но заменимых, тех, кто не требовал благодарности, безоговорочно принимая тот факт, что наш мир станет богаче и сложнее, чем их, и что для них в нем не найдется места. Как и прочие учителя, она жила в страхе, что самоуверенное, язвительное всеотрицание ее учеников обесценит все, чему она научилась и что знала, все, во что верила, – ведь наша мысль пока была смелым и дерзким экспериментом, мы были проницательны, сметливы и могли ни с кем не считаться. В детстве я по многу раз, как под гипнозом, пересматривала фильм «Чудо в местечке», где мальчишки привязывают своего спящего раввина к дереву, и тот просыпается в ужасе, не зная, что прочнее – их веревки или его авторитет, их бодрствование или его сон. Так и она, по-видимому, принимала зыбкость своего положения, зная, что в любой момент сама может стать нашей жертвой. Один раз во время урока другая учительница, коренная израильтянка несколькими годами моложе Вайс, вконец отчаялась перекричать наши голоса и, приподняв стол, уронила его на пол с тяжелым грохотом, который еще долго звенел у нас в ушах. Бессильная ярость взвилась над нами в воздухе, когда она прокричала: «Есть предел унижению!», и «ж» вышла у нее с иностранным акцентом. Случайно узнав, что учителя можно унизить – и что униженный учитель будет презирать самого себя, не в силах стерпеть такое страшное, невообразимое оскорбление, – мы сделали открытие, тут же остудившее нашу дерзость, поскольку оно нарушало незыблемые законы, которым школа подчинялась шесть дней в неделю. Обнаружив предел учительскому унижению, мы уяснили разницу между тем, что и как нам преподавали Вайс и другие учителя, – той устной Торой, которая так стремительно улетучивалась из наших голов, – и сокровенным чувством, которое вызывали в нас ее образ, язык тела и выражение лица; это чувство пренебрегало всеми мыслимыми правилами приличия и долгие годы пылилось внутри нас, словно в темном чулане, дожидаясь своего часа. Оно могло так и остаться нашей тайной, если бы не одно совпадение, которое произошло со мной, доказав, что между всеми вещами в этом мире имеется связь – как будто мир этот все еще исполнен Божественного замысла, пусть каждый и живет по своей правде. Это чувство вынудило меня к нему прислушаться, хорошенько рассмотреть портрет, который хранила память, и спросить себя: а видела ли я когда-нибудь ее истинное лицо? Видела ли я его прежде так, как вижу сейчас, когда на меня струится его свет?

7

Прошли годы, и я сама стала учительницей. Я преподавала литературу в одной из школ в центре Тель-Авива и жила, как многие учителя, на скудную зарплату. Я попросила учеников называть меня по имени, и внутри у меня все сжалось, когда они предпочли обращаться ко мне официально, будто наградив чужим титулом. Я долго наблюдала за тем, как формировались их жизни, и волей-неволей принимала участие в этом процессе. Разница в возрасте между мной и учениками стремительно увеличивалась. Я возводила плотины, чтобы остановить течение времени, чтобы противостоять переменам. Тяжкое бремя опыта позволяло мне в мельчайших подробностях рассмотреть муки их взросления. Сама же я не решалась спросить себя, какой они видят меня. Я боялась, что мне припишут качества, которыми на самом деле жизнь меня обделила; я была напугана своим властным положением и не хотела, чтобы у них сформировалось ложное впечатление обо мне. Зная, что в основе отношений лежит эрос, я выучила наизусть все имена в классе. Я стремилась распахнуть перед ними все двери, не подавлять, не ослеплять, не принуждать. Приходила в класс раньше них. Редко сразу же садилась за учительский стол. Если опускалась в свое кресло, это был дурной признак: значит, я устала, силы мои на исходе и слова будут слетать с моего языка, словно посланники вселившегося в меня духа. Негласное соглашение между мной и моими учениками подразумевало, что они понимают тайный язык, на котором я к ним обращаюсь. Ведь с годами мне стало очевидно, что у учеников и учителей есть секретный язык, никем не записанный и не до конца расшифрованный. Я рассеянно листала свои тетради, разглядывая страницы, на которых что-то неразборчиво отмечала во время урока. Я не знала, куда спрятаться. Упорно пыталась о чем-то говорить, в то время как в голове блуждали посторонние мысли. Иной раз полностью отключалась и не могла ничему учить, но и в эти моменты оставалась учительницей. Я была ею, когда могла и когда не могла, когда была полна сил и когда задыхалась от беспомощности. Я преподавала ученикам беспомощность, она сидела за столом рядом со мной. Я снимала очки, и все расплывалось перед моими глазами. Говорила в пустоту, не обращаясь ни к кому конкретно; спрашивала себя, какую мысль хочу до них донести; полагала, что ученики, которые внимательно следят за всеми жестами и движениями учительницы, способны почувствовать глубину в обмелевшем потоке ее слов, ничего при этом не зная о ее личной жизни; что они могут уловить все ноты в ее голосе, понять, о чем она рассказывает и о чем молчит. Время от времени какой-нибудь ученик рисовал мой портрет – как правило, нереалистичный. Обычно это был рисунок в духе экспрессионизма, который предательски точно отражал то, что творилось у меня внутри; поневоле я раскрывала им прошлое – не то прошлое, о котором они могли прочитать в книгах, а то, которое я видела своими глазами, которое пережила сама, многое поняв о себе и об окружающих. Все эти годы я знала, что тоже ищу учителя, что я все еще в поиске. Да, я тщетно искала учителя. Того самого. Я хотела узнать, в чем состоит урок, преподать который было под силу лишь немногим – возможно, только той учительнице.

3
{"b":"731228","o":1}