Большую часть времени старик проводит в маленькой комнате густонаселенной коммуналки. Иногда, выходя покурить, я замечаю его кажущееся хитрым лицо, выглядывающее из-за серой занавески, и мне представляется, что давным-давно, в те времена, когда только придумывали имена этим улицам, он был смотрителем двора и с тех пор вменил себе в обязанность следить за тем, кто и сколько времени проводит здесь. Быть может, ему был доверен таинственный хронометр и поручено измерять время человеческой бездеятельности?
Я так считал до тех пор, пока однажды он не остановил меня и не сказал:
– Любое бесполезное дело должно доставлять тебя радость, иначе ты не сумеешь найти счастья в жизни.
– А я его не ищу, – слукавил я, посмотрев в его слезящиеся глаза.
– Если ты не ищешь счастья, то оно уж обязательно найдет тебя и подарит бесполезную радость. Все, что не направлено к пользе – бессмертно, но человек стремится умереть, дабы понять, что жизнь его оказалась бессмысленна.
Очень тяжело разобрать, что старик имеет в виду, когда начинает так говорить.
Когда я отправляюсь на работу, старик смеется мне вслед, и когда я спрашиваю, отчего он смеется, он улыбается и машет мне рукой, приговаривая: счастливо, счастливо.
Он инвалид первой группы уже сорок лет, и мне тяжело объяснить ему, что такое работа. Это понятие давно не имеет для него смысла. Но удивительно: когда я однажды попытался объяснить ему, в чем заключается моя работа, то сам начал смеяться над тем, чем занимаюсь.
Он тоже смеется, приговаривая: «Это хорошо, это хорошо», – и мне действительно становится хорошо, и я ощущаю радость от работы, которой занимаюсь, и начинаю понимать, что значит радость бесполезного труда, и действительно становлюсь ближе к счастью – значит не врал он, старик мой.
Старик встречает меня и говорит:
– Возлюби Господа своего, как самого себя!
А я спрашиваю:
– Зачем?
А он отвечает:
– Затем, чтобы Он понимал, что не зря затеял все это.
– Что это?
– Ну, все это. Вообще все.
– Тогда зачем ему моя любовь? Ведь Он всемогущ, и стоит Ему только захотеть, Он создаст столько любви, сколько Ему будет угодно.
– Он не может создать любви потому, что Он и есть любовь, и Он уже создан. Он не может создать еще одного Бога. Чтобы не создавать снова Себя, Он создал нас.
– Так мы что, тоже боги?
– Если умеем любить.
– А если не умеем?
– А если не умеем, то никогда и не задумаемся об этом.
От старика веет дзен-буддизмом, подумалось мне.
Незаметно наши отношения приобрели непонятную теплоту, и вот мы уже здороваемся, улыбаясь друг другу, – в то время как моего соседа напротив я приветствую лишь из-за территориальной близости наших квартир, и, наверное, никогда не сумел бы заставить себя улыбнуться этому насупившемуся, несимпатичному мне человеку, хотя он абсолютно здоров, выбрит и прилично одет. Мы даже не желаем друг другу здравия, а просто следуем ритуалу при встрече.
А старик одет ужасно. Его вытянутые на коленях брюки, забывшие щетку и утюг, несвежая клетчатая рубаха и непричесанные волосы вызывают невольную неприязнь, но неприязнь эта исчезает вмиг, стоит старику улыбнуться. Его беззубый, распахивающийся в улыбке на небывалую ширину рот, его прячущиеся в многочисленных морщинах глаза вкупе с чуть горбящимся носом создают портрет такой обаятельной жизнерадостности, что любой удостоенный такой улыбки привязывается к старику навсегда, прощая ему неухоженность.
Я только что пришел с работы и готовил ужин, когда раздался вежливый, но настойчивый стук в дверь. Посмотрев в глазок, я увидел старика в солнцезащитных очках. Солнце еще не скрылось и, в преддверии белых ночей, не особенно спешило. Именно эти передержанные закаты и неторопливые рассветы подчеркивают романтическую царственность Петербурга, до которой так охочи экзальтированные туристы. Закат длится не менее двух часов, и этот солнечный под сурдинку свет, эта плавная бархатистость цветовых переходов поражает хотя бы на несколько секунд, оттеняет добродушной ухмылкой самые угрюмые лица в джипах, чуждые сентиментальности и вечно спешащие. Тот же, кто не спешит, ни за что не пожалеет о времени, проведенном в скверике возле Исаакия, перед ежеминутно меняющимся небом и застывшим на нем куполом, абрис которого с каждым мгновением обретает все большую значимость, и иногда наступает миг, когда хочется остановить время вовсе, застыть в этом мгновенье навсегда, как на снимке какого-нибудь невидимого фотографа, чтобы потом, там, на небесах, смотреть на эту фотографию и убеждать себя, что жизнь прожита не зря.
Старик был в очках, хотя солнце уже не слепило глаза. Первый раз в жизни я видел его в очках, и он скорее напоминал загримированного статиста, чем того славного старика, что живет в подъезде напротив. Впрочем, я не подал вида и сказал «здравствуйте» в ответ на его скорое приветствие.
– Пожалуйста, – начал он. – У меня… Простите… Ключи от чердака… Мне нужны…
– Но, простите, зачем вам? Соседи будут недовольны, узнав, что я отдал вам ключи. Ведь именно мне поручено наблюдать за чердаком.
– Мне надо… – нетерпеливо говорил он.
– Но зачем?
– Я люблю смотреть на закат, – он спрятал взгляд, окончательно смутившись, – и мне нужны ключи. И на рассвет… – добавил он, чуть помедлив.
– Именно с крыши?
– Мне так недолго осталось жить. Я боюсь, что…
Я понял, чего он боится, и молча протянул ключи.
– Простите, – остановил его я, когда он уже стал подниматься, – можно я когда-нибудь присоединюсь к вам?
– Конечно, – ответил он, – ведь это твои ключи.
Несмотря на то что я имел в виду совсем другое, спрашивая его разрешения, однажды – было около полуночи и только-только начались белые ночи – я поднялся на чердак и выглянул в слуховое окно, прежде чем выйти наружу.
Старик сидел на гребне крыши, и для меня так и осталось загадкой, как далась ему эта рискованная высота, ведь и передвигался-то он с трудом. Он сидел на коньке, и крыша со стороны могла показаться холмом, и было в этом что-то не из этой сказки. Я смотрел на его вырезанный на фоне серо-голубого неба профиль и на какое-то время даже потерял ощущение реальности происходящего.
Немигающим взглядом старик смотрел на переливающиеся краски, и рот его был полуоткрыт, – а надо бы сказать, что рот его всегда полуоткрыт, но сейчас это не было неприятным, как обычно, а скорее наоборот, вызывало особое доверие, которое я питаю к людям, способным глубоко и сильно сопереживать тому, что в душе многих не найдет даже мимолетного отклика.
Я хотел было спуститься за фотоаппаратом, чтобы сделать чудесный снимок, но скромность не позволила мне вторгнуться в нездешнюю красоту близости к небу.
На следующий день я возвращался с работы, когда пошел сильный дождь. Я уже успел почти подойти к дому и впрыгнул под жестяной навес овощного магазина. Под навесом собралось не менее дюжины человек, некоторые ругались, но большинство были рады ливню, смывающему тяжелую пыль, которая летом в центре города забирается даже в поры и стоит серой гарью в носу до тех пор, пока не повеет вечерний бриз.
Вначале я не заметил старика. Он стоял в глубине и смеялся. Он высовывал руку под дождь, набирал в ладонь капли и размазывал их по лицу.
– Какой чудесный снег, – сказал он, заметив меня.
– Почему снег? – опешил я. – Ведь это же дождь.
– Дождь – это растаявший снег, – пояснил он мне, не понимающему метафор. – Ведь сейчас тепло, а значит, снег тает, пока долетит до земли.
– Тогда с тем же успехом я могу сказать, что снег – это замерзший дождь, – ответил я, уставший после жаркого дня, проведенного в душном офисе.