Раздался грохот, Ножовкину показалось, что случилось непоправимое. Но всё оказалось замечательно: поперечное бревно встало на место. Рубероид, когда-то положенный на ушедшую в сторону крышу, порвало под досками на полосы. Пришлось отрывать доски, сбрасывать с крыши остатки рванья, потом стелить новый рубероид и укладывать доски. Под конец, наложив брус, он сшил воедино обе слеги, чтобы вновь не ушли в чужой огород.
С опаской он ослабил домкрат – будет ли стоять крыша?! Ведь сдвинут весь двор, включая поленницы дров. Но страх оказался напрасными: крыша с забором стояли надежно.
Потом, приезжая в гости, он спрашивал – стоит ли двор, не повело ли опять в огород…
– А чё ему сдеется? – отвечала бабка. – Стоит…
Ножовкина теперь мучил главный вопрос: жив ли домкрат? Ведь столько лет миновало…
– Мама, – подал он голос, – нам бы домкрат раздобыть.
– Для чего?
– Дом поднимать.
– О господи! Для чего его поднимать-то?! Пусть так стоит.
– А если он даст осадку? Начнем копать – и того…
– Теперь поняла. Может, поспрашивать у кого?
– У бабушки был. Я баней у тебя тогда занимался – на Пушкина… Может, помнишь: она пришла и давай плакать, что двор к соседям уполз. Домкрат хороший, поднимал замечательно…
– У неё-то откуда взялся?
– Так это… Егорыч припёр откуда-то. Потом переехал с семьей, а домкрат остался.
Мать тяжко вздохнула. Опять заботы.
Ножовкин меж тем продолжал планировать:
– Всё равно к нему собирался. Бабоньку заодно навещу…
– Ну, сходит, сынок. А я не пойду… Вот как так можно? Два дитя, две кровинки… Одного любит, другого – нет.
– Навестить охота.
– Тяжелый он, наверно, домкрат.
– Было б чего нести…
Близился вечер. Ножовкин, накинув куртку, взялся за дверную ручку.
– Смотри там, не напивайся, – учила мать. – Лужи кругом.
– Доберусь как-нибудь. Не беспокойся.
– Заночуешь, может…
– Вернусь.
– Бутылку с собой не бери – пусть они угощают.
– Не буду…
Ножовкин вышел из дома, постоял у ворот с минуту. Потом, обогнув магазин с другой стороны, вошел в него и купил бутылку водки и пару шоколадок. Одну – для бабушки, вторую – для дядиной жены. Не с пустыми же руками идти в гости…
Смеркалось. Сергей Александрович шел улицами поселка, огибая громадные лужи и стараясь не испачкать начищенные ботинки. Он думал про дядю – тому доходил седьмой десяток. Ножовкин помнил его с раннего детства и звал попервости Лёлькой. Тогда это был молодой парень. Временами он появлялся в бабкином доме – в Нагорном Иштане, и делалось весело. Ножовкина щекотали какие-то девки, целуя в щеки и губы, и он украдкой утирался. А то кидали под потолок дядькины друзья.
Потом Лёльки совсем не стало. С парохода, на котором он ходил по Чулыму, его пригласили повесткой в военкомат и назад уже не отпустили. В результате той акции одним военным строителем в Алтайских горах стало больше. Четыре долгих года он строил казармы в районе Бийска, бетонировал гигантские подземелья, получая взамен скудный паек. Особенно тяжело ему было, как видно, в начале службы. Он рассказал об этом в своих письмах. Бабушка, уливалась слезами, слушала, как соседка по слогам читает бумагу, и быстро сообразила, в чем дело, и бросилась отправлять посылки – одну за другой. Чего в них только не было. Особенно хороши были банки с малиновым вареньем.
На третьем году службы стройбатовец вдруг женился, сменив при этом фамилию. Из Ножовкина он превратился в Кутузова, и это сильно ударило по материнскому самолюбию. Одно время бабка даже перестала слать сыну посылки, однако, получив письмо с извинениями, принялась за старое.
– Они помойками бегали, солдатня, – плакала бабушка. – Вот и попался Кутузовым на крючок… Они его подкормили там, а потом он женился…
Обзаведясь в Бийске дочерью, молодые приехали к матери на постоянное жительство в Нагорный Иштан. В первый же день сноха Галина (она оказалась на четыре года старше мужа) положила на стол пачку «Беломора», вынула папиросу, присела к столу нога на ногу и закурила, пустив дым из ноздрей. Удар оказался ниже талии, но бабка опять стерпела. Она и теперь терпит ради любимого сына…
Дядя поступил на работу в Моряковский поселок, за двенадцать километров, поселившись у дяди по отцовской линии, и по субботам возвращался с Галиной в деревню к матери. Куда они определяли дочку Ирину, Ножовкин не помнил. Возможно, она оставалась у дяди, или ее привозили с собой на санках. Как бы то ни было, скоро им надоело такое житье, и Кутузовы вернулись в деревню. Анатолий поступил в подсобное хозяйство, потом уехал в училище, где целую зиму учился на тракториста. Через год ему вручили аттестат, и он стал работать механизатором – то на тракторе, то на комбайне.
Было начало сентября. Комбайн, пахнущий хлебной пылью и машинным маслом, ночами стоял перед окнами дома. Казалось, молодая семья пустила здесь сильные корни, но счастье оказалось хлипким: в одну из ночей дом сгорел дотла. Дядя в ту ночь крепко спал, а когда проснулся, то подумал, что это комбайн трещит в голове – от усталости. Дядя повернулся на другой бок, но уснуть не смог. Что-то уж слишком сильно шумит комбайн. Он встал, подошел к двери и, подняв крючок, приоткрыл. Сноп огня ворвался в проем. Захлопнув дверь, он подошел к матери и тихо сказал:
– Вставай, мама. Горим…
Та вскочила, побежала по комнатам, собирая в потемках вещи, – электричества в то время в деревне не было. Проснулись сноха и внучки.
– Не выходить! – кричал Кутузов.
Подняв табурет, он с разбегу высадил раму. Затем принялся за остальные.
Горело со стороны сеней, где-то сзади, от огорода. В доме напротив светились от пожара окна.
Они кричали пустынной улице:
– Караул! Горим!
И бросали в палисадник всё, что попало под руку.
Сбежался народ. Мужики кинулись за конями – те паслись за деревней, будучи спутанными. Пока нашли лошадей, пока запрягли, а пожар уж разросся. На конях не успевали подвозить в бочках воду. Народ поливал из ведер соседские крыши. К огню подойти теперь было уж невозможно. Пожар возник в начале третьего, а к рассвету от дома остались одни столбы от ворот.
Ножовкин учился тогда в пятом классе – в соседнем селе Козюлино. По целой неделе он жил в интернате, как и все остальные, кто окончил четырехлетку. Ранним утром повариха разбудила его и сказала, что у бабушки был пожар. Ножовкин заплакал: «Бабонька, милая бабонька! Если б я был рядом с тобой, не допустил бы такого несчастья!»
Дождавшись субботы, он кинулся лесом домой. Не верилось, что дома нет и в помине. Он летел сломя голову, переходя временами на бег. Вот и кедрач – когда из него выходишь, то видно почти всю деревню. И видно крышу дома. Но всё оказалось напрасным – из кедрача теперь не было видно просторной крыши. Обойдя болотце, он двинулся проулком. Шел третий день после пожара, от пепелища навевало теплом. Холодными казались лишь обугленные столбы…
Бабка сидела на собственном сундуке в доме у матери. Увидев Ножовкина, она заплакала.
– Вот, внучек, что со мной стало…
Она потрогала припаленные огнем русые волосы…
Через неделю она купила в Моряковке дом и переехала вместе с семьей – в один раз, на новое жительство.
…Пробираясь меж луж, Ножовкин мотал головой в изумлении. Был некий субъект, кто решил пустить петуха. Он был на виду, во всей наготе, но, к сожалению, на него не обратили тогда никакого внимания. А ведь именно его дом оставался нетронутым в случае пожара, поскольку стоял на отшибе. Это был дом матери и ее нового мужа Кузьмы. Потом, через множество лет, вспыхнул материн дом в Моряковке.
Ножовкин опять мотнул головой, удивляясь прилившим вдруг чувствам. Всего-то и надо было, что сопоставить поступки Кузьмы. Потом взять за яйца и шмякнуть о стенку, чтоб поплыло. Ведь были ж события, был сруб и пламя – от горевшего мха! И были затем другие поджоги. Короче, был известен виновник… Интересно, живой он теперь или нет?!