…Дом у бабки Марии оказался в Моряковке огромным. В нем для всех места хватило, так что Серёжка Ножовкин в период учебы стал жить у нее, как и прежде, – иначе ступай в Козюлинский интернат. Он жил у нее несколько зим, пока мать не купила дом здесь же.
Пришел однажды из школы – бабка сидит на кухне, вид подавленный.
– Видал, что сделала, сучка… – Бабушка заплакала. – Волосья выдрала мне… – Она показала пучок волос на раскрытой ладони. – За то, что вожусь с её кривоссачками…
После битвы со снохой Галиной дом разделили. Кутузов пристроил с другой стороны кухню. Дверь между залом и спальней закрыли, поставили с обеих сторон по шкафу, после чего наступило затишье. Временами сноха костерила свекровь, но до рукопашной дело не доходило.
У Кутузовых родилась потом третья дочь, Ножовкин ушел в армию, а после службы вернулся к бабушке – под ручку с молодой женой. Ближе к весне, однако, молодые уехали жить на Волгу. А дядя Кутузов, прожив еще лет пять в бабкином доме, переехал в отдельный дом, где и живет до сих пор. У него все замечательно: дочери замужем, живут отдельно – в городе. Младшая, что вернулась только что, жила здесь раньше в трехкомнатной квартире, но с началом перестройки ей вдруг показалось, что надо строить новую жизнь. Она снялась с семьей на Алтай. Но оказалось, что школы там нет, а за хлебом надо ездить на моторной лодке. От идеи заняться фермерством остался лишь дым. Бабка с отцом капали на мозги. Не пора ли, понимаешь, одуматься. И младшенькая вернулась. Всемером. И тут же прилипла к бабкиному дому, поскольку бывшая квартира была сдана в ЖЭК.
…Такова жизнь. Течет по капельке, как вода из рукомойника. Схоронил дядя первую жену, что волосы драла у матери из головы, – женился на второй. Та оказалась немка местного разлива. Хорошая, говорят, была женщина. Дядю с ней познакомил сродный брат Степан.
Немка тут же взяла быка за рога: мебель сменила на новую, современную, стены заново побелила, а новому мужу вставила недостающие зубы. Кроме того, ему была куплена шляпа с полуботинками (до этого дядя рыскал в кирзовых сапогах), и началась у них новая жизнь. Однако тянулась она недолго. Года через три немки тоже не стало. Анатолий Егорович поплакал, погрустил с годок и женился в третий раз. Эта женщина была теперь русская, Варвара. С ней жениха тоже знакомил Степан. У него словно на роду было написано – знакомить и женить, потому что не выносил пустоты.
Варвара жила раньше в дальней деревне и работала на ферме. Муж к тому времени у нее умер. Детей никогда не было. Расписавшись и продав дом, она переехала на жительство в поселок к новому мужу. Варвара, правда, оказалась женщина с норовом: своих детей нет – и этих не надо.
…Бабушка, перевалив за девяносто годов, до сих пор оставалась в здравом уме и твердой памяти, хотя дед, погибший на фронте и неизвестно где похороненный, лупил ее до войны, говорят, частенько… Впрочем, как не лупить, если та, судя по ее же рассказам, сама на кулак просилась. «Мы, говорит, колхозом дрова пилили как-то в лесу… Обед. Сели в траву – отдохнуть да пожрать хоть чего. А устала!.. Прижалась спиной к одному мужиком – вроде как отдохнуть, а Егор Михалыч заметил – и давай, и давай ворчать!.. Домой едва добралась: он верхом на коне, а я чащей стараюсь… Он бичём норовил огреть. А за что? Мы ведь шуткой сидели – спиной друг к другу…»
Ножовкина передернуло от минутного видения. Интересное оправдание. У мамки, впрочем, мужиков после отца тоже было не мало. Их нельзя позабыть, плохих и хороших. Нельзя позабыть перекат бабкиного дома, а также конфету в обертке, что лежала тогда поверх сосновой коры. Надо лишь поднять ее и развернуть – пахучую свежесть. Отец стоял рядом. Тот самый, близкий, родной.
Серёжка поднял конфету, развернул и тут же заплакал: в обёртке был обычный кусок коры, что лежала кругом в изобилии.
Бабка живо откликнулась:
– Эх ты, Шурка! Нашел чем шутить! Да неужели ж тебе не стыдно?!
– Коринка! – ревел Серёнька, держа в руках бумажку.
Бабушка подошла, забрала у него обертку, и отец продолжил свой путь, затравленно улыбаясь. Пошутил, называется.
Мужики, что рубили сруб, тихо бубнили. Нашел чем шутить.
Потом были другие встречи с отцом – мимолетные либо долгие. Отец целовал Ножовкина в щеку, а тот утирался украдкой. Он любил отца, но слюни – это уж слишком. У отца была теперь другая семья. Семья… А была ли семья? Перебравшись в поселок, отец иногда получал по ребрам печной клюкой. А потом и вовсе сделался инвалидом, как и мать, перейдя на баллончик с аэрозолем. Виной тому, как видно, была их работа на пилораме, зимой и летом, на сквозняке.
Матушка прожила с отцом не так много, так что Ножовкин не помнил ни их совместной жизни, ни развода. Помнил лишь отца, что возникал в его жизни – как чирей на ровном месте: только что не было – и вдруг появился.
Разведясь, матушка не очень тужила. Да и какой это брак – без росписи.
…Ножовкин обошел канаву, продолжая копаться в памяти. Там было напихано всякого. Теперь там были Мельничные, Кузьма и все остальные, без которых была бы неполной мамкина жизнь. Без Кузьмы – вне сомнений. Мельничные появились в деревне, и Сережкина жизнь изменилась в одночасье: от чужих мужиков теперь не было в доме проходу – они спали на полу и в сенях, во дворе стояли под навесом коробки с запчастями, а по улице временами ворчали грузовики. Мужикам нужен был лес – для городской мельницы, потому и прицепились они к деревенской артели. И тут появился у матушки ухажёр по имени Николай. Появился на лето, а позже пропал вместе с машиной, поскольку оказался женат и с ребенком, так что Кузьма появился чуть позже – в солдатской гимнастерке, с блестящими пуговицами и рыжими волосами. Они с матерью сняли просторный высокий дом на задней улице, сыграли свадьбу. На свадьбе Кузьма рассказывал про то, как служил в армии, как стукнулся танковой башней в шлагбаум.
После свадьбы Сережка не пошел жить с Кузьмой, остался у бабки. Потом мать приступила с Кузьмой к строительству дома на задней улице – на отшибе. Здесь же распахали в тот год себе участок земли.
Ножовкин помнил то время, словно это случилось только что. В доме еще не было пола (лежала лишь пара досок вдоль стен), в пазах между бревнами торчал мох. Серёжка заглянул с крыльца в дом – и остолбенел: справа, держа в руке зажженную спичку, стоял Кузьма. Он двинул спичку ко мху, и пламя тут же дернулось кверху. Сережка закричал, испугавшись огня, но Кузьма тут же сбил пламя ладонью. И вышел из дома, словно это был обычный поступок. В итоге вышло так, что жизнь у матери не заладилась. Кузьма напивался до чертиков, его вязали подручными средствами – в виде распятия меж дужек кровати либо усадив во дворе у бабушки, на комарах. Кузьма, завидев пасынка, нудливо канючил, прося о пощаде:
– Развяжи, Серёженька. Ну, пожалуйста… Я больше не буду, обещаю…
Стало жаль человека, Ножовкин побежал к матери и стал ее уговаривать , та шла к брату. Вдвоем они освобождали Кузьму, после чего история повторялась:
– А, суки! Сейчас я вам покажу…
Потом была попытка у Кузьмы покончить с собой. Сев на пол, Кузьма, как видно, накинул петлю, однако ремень не выдержал тушу.
Позже Кузьма снова решил показать, кто в доме хозяин, но мать убежала. Недолго думая, тот направился к теще. Прыг в окно, рукой на стол, а там нож. Кутузов дернул Кузьму на себя и с разворота направил зубами в железный обвод печи. В результате меж губ стала блестеть потом нержавейка.
Позже, к концу зимы, дядю направили за сеном на дальнее поле – на гусеничном тракторе. В помощниках оказался тот же Кузьма. В сугробах при развороте трактор слетел с гусениц. Стали вдвоем «обуваться», но тяжелая гусеница не поддавалась. Кузьма поддерживал ее. Дядя дернул бортовой передачей, и кисть руки у Кузьмы оказалась измята.