Ненормальность творческих натур утомляет и меня, но рядом с ними я чувствую себя дома и расстроенно наблюдаю, как агрессивно реагируют на него люди: мне обидно за Мандельштама, за Колю, за своего мужа… Так же, как и они, я теряюсь перед зломыслием.
Уезжая в Вологду в последний раз, Коля выглядел более ухоженным, чем всегда, и говорил с папой о ждущих его проектах. Новый шарф не обвивался одиноко вокруг голой шеи, а был заправлен аккуратно под воротник пальто, когда он прощался в проёме входной двери.
«… И ты уж думал про билет
на поезд,
что уедет ночью.
Но вдруг сказал:
– Мне грустно очень,
И уезжать желанья нет…
…Ах, милый,
Не прервётся нить.
Присели, помолчав немного,
вставай,
зовёт тебя дорога.
Ведь встретимся –
чего грустить?»
Меж знакомых папиных строк, как в кино, идут один за другим кадры семейной хроники. Коля был близок папе и понятен близостью особи, при которой братья одинаково ленятся или наслаждаются шумом ночной травы.
Вскоре после этого пришло известие из Вологды о Колиной смерти. Помню недоумение, воцарившееся в нашей квартире. Родители долго разговаривали в большой комнате.
– Бредовая смерть, – слышала я голос папы. – Любовница задушила его своим чулком. – И оба долго молчали, качая головами, с выражением растерянности от неожиданной и никчёмной смерти безобидного и несчастного Коли.
После смерти Коли очень быстро организовали его первую столичную книгу. Папа сильно негодовал. Наша маленькая квартира, полная разговоров, вибрировала от папиного гнева:
– Какие сволочи! Сколько раз он приезжал сюда, чтобы пробить книжку, сколько лет обходили его стороной, отдавали его очередь другим! Вот, умер!.. Его друзья из Вологды и Москвы собрались и пошли в издательство хлопотать за издание его книги. Теперь у него есть друзья в Москве. А ведь когда он приехал к нам первый раз, у него здесь никого не было, никто его не знал. А ведь и тогда он уже был большим поэтом! И никто не ценил!.. А теперь, ты послушай, – взывал он к маме, – везде и все говорят, что он гениальный поэт, наравне с Есениным! На Руси надо умереть, чтобы тебя оценили, – заканчивал он, махая рукой.
Через некоторое время дома появилось московское издание сборника Коли Рубцова – светло-салатовая толстенькая книжка приятного полуквадратного формата со спокойной обложкой.
Через несколько лет в коридоре филфака МГУ я увидела этот сборник в руках у новой студентки нашей лаборатории. Как если бы я вдруг увидела знакомого и не удержалась:
– Тебе нравится Рубцов? – спросила я её. Несмотря на юношескую неприязнь, Коля остался мне близким человеком, частью родительского дома. Она прижала книгу к груди, как будто я собиралась её отнять, и настороженно ответила:
– Это мой любимый поэт.
В её неожиданной замкнутости я почувствовала почти враждебность. Она смотрела мне в лицо безо всякого расположения и добавила почти вызывающе:
– Это очень большой поэт.
Передо мной стояло живое «широкое признание». Я подумала о несопоставимости этой любви и Коли, которого я помнила. Коли, который до сих пор жил в нашей квартире в разговорах родителей. Я только миролюбиво кивнула. К тому времени я уже хорошо знала, насколько может быть невзрачен воплощённый гений, и научилась это принимать. Это знание определило мои будущие пристрастия.
9. Лариса Пастушкова
Мама купила мне розовое трикотажное платьице, редкое в советской текстильной продукции, из которого я в несколько месяцев выросла. Но пока я его носила, оно замечательно озаряло меня в глазах знакомых.
Однажды летом мы с папой зашли в редакцию к знакомому художнику Иосифу Игину. У нас дома стояла его книга шаржей на Михаила Светлова.
Он рисовал копии через подсветку: какой-то заключённый в полосатой одежде, – я наблюдала, пока он раз пять копировал рисунок в поисках лучшего варианта, копировал до моего появления и после продолжал копировать:
– Нет, это не то.
– А теперь слишком запутанно.
– Неуравновешенно.
А затем он сказал папе:
– Какая французская девочка! В розовом платьице.
И нарисовал мой портрет чёрным фломастером.
– Посмотришь потом и скажешь: «Неужели я была такой?» – А ведь была!
Портрет с подписью Игина хранится в родительском доме.
На мне было надето то же розовое платьице, когда Лариса Пастушкова впервые появилась у нас дома, в конце мая, в день своего рождения.
«Какая девочка!» – подумала Лариса, пока я не раскрыла рта. Но ознакомившись с моими манерами, согласилась, что эфемерности во мне маловато.
Это было моё первое столкновение с имиджем и с тем, как его виртуозно творили, в данном случае, Лара.
Весело-разноцветная, с двумя хвостиками по обеим сторонам головы, в мини юбочке и гольфах, похожая на картинку из журнала мод, улыбаясь во весь рот, полный больших белых зубов, Лара, из маминой сибирской родни, вошла в мою комнату – и в нашу жизнь.
Один из зубов имел тёмный ободок, – потом я узнала, что его вставили взамен вышибленного на катке.
Она была старше меня на десять лет и для меня представляла мир взрослых, но при этом входила и в мой мир, в отличие от родителей. Все мои друзья знали Лару-художницу, и она прекрасно ориентировалась среди них (в отличие от папы, который в своей рассеянности так никогда и не постиг, кто из моих друзей есть кто).
– К кому? К Никите? Ну, иди, – разрешала Лара в отъезд родителей, оставаясь со мной за старшую.
– Шамов приехал? Пойдёте все вечером? Ну, не долго.
– Витя звонил, просил перезвонить.
В доме сразу появилась красивая одежда: замшевые пиджачки, полосатые юбочки, разноцветные гольфы, бархатные брючки, утеплённые сарафаны – всё из редких текстур и сложных комбинаций, полный набор вариаций по моде 70-х годов, каких мне и не снилось иметь – часто красивее, чем в модных журналах. Судя по обилию вещей, они составляли общий гардероб в той студенческой коммуне, где обитала Лара, пошитый ею самой и подружками.
– Вот, поносите, – говорила она нам с мамой, привозя новую партию красивой одежды.
Лара обладала абсолютным чувством цветовой комбинации. Её вязаные узорные свитера, кухонные расписные доски, настенные коврики, ремни и цветные рисунки прерывали мне дыхание от восхищения. Лара наводнила наш дом красивыми вещами, сделанными ею самой и друзьями-студентами.
Ларино умение создавать красоту лежало в недоступной мне и непостижимой плоскости. Всё, к чему она ни прикасалась, преображалось в красоту. Она углядывала на рынках грязную мешковину, которая после стирки превращалась в ткань интересной фактуры и в изумительную полосочку.
– Лара, как у тебя получается всё так красиво? – не понимала я.
– Просто я делаю, как мне нравится, – пожимала плечами Лара.
Моему разумению было не под силу таковое объяснение. Так же не под силу оно оказывается теперь моим студентам, когда они, не выдержав конкуренции со мной, спрашивают:
– Как вы знаете, что надо сделать именно так?
– Я это вижу, – отвечаю я, не в силах найти лучшего объяснения. И вспоминаю Лару. Её творческое начало било ключом, преобразовывая всё вокруг. Ларино шитьё отдавало фантастикой. Она кроила на глаз, избегая кривых линий, и вещь сидела как влитая.
– Мы тут бьёмся над усовершенствованием выкроек, – говорили ей подружки из Дома моделей, – а ты режешь на глазок, и твои вещи сидят лучше, чем наши!
Всё совершенное в шитье я узнала от Лары, хотя часто её учение шло вразрез с традиционным:
– Никаких выточек на животе.
– Курточка не должна быть большего размера, чем блузка.
– Избегай кривых линий в выкройке.
– Комбинируй в преобладающей гамме.