– Пошли, гость незваный, – и черным ключом-магнитом отворил зачарованный портал меж мирами.
***
По ту сторону портала была лестница, на которой, как и заведено издревле, пахло собаками, людьми, едой и всякими-разными благами тесных комнатушек. Кай третий раз в жизни переступил порог междумирья, но на этот раз, он знал, ненадолго.
Человечек открыл перед Каем дверь и впустил его в бежевую, залитую зеленоватым светом квартиру. Внутри она будто законсервировалась в пыли безысходного одиночества. Обои – простые, с овощами и ромбами, желтый и зеленый, в прихожей – зеркало, дальше – зал с ковром, старые книжные шкафы, ломящиеся от пыльных фолиантов, древних фолиантов с пожелтевшими страницами, на полках – какие-то фотографии, искаженные от старости, оплывшие.
На кухне, куда в первую очередь устремился Кай – ведь любой кот всегда знает, как найти самую важную часть человеческого жилья – стоял маленький столик, на столике – пепельница, рядом – два стула и старый жужжащий трескучий холодильник, на стене – очередные фотокарточки.
– А-а, голодный все-таки… – какое-то слово застряло в горле человечка, он сделал усилие над собой и слабым, раздраженным и одновременно извиняющимся голосом выдавил: – …бандит, – и неуместно заулыбался, он хотел выглядеть веселым.
Кай перевел взгляд с холодильника на человечка, а потом на фотографии.
– Мои карточки, – сказал человечек. – Только они не старые, я на телефон фотографирую и потом делаю их, ну, будто бы старыми. Мне так нравится. Выхожу, людей фотографирую, пока они не видят, я тихонько, да… – он неловко замолчал, будто снова опасался выдать страшный секрет, и, сделав очередное усилие над собой, продолжил: – …но у меня есть и пленочная камера, ты не подумай чего такого про меня, ладно?
На черно-белых фотографиях были люди, смазанные силуэты прохожих, улыбающиеся дети, старушки-торговки с местного рыночка. Еще были растения – одуванчик, какие-то цветы, пожухлые листья, были здания с пустыми окнами, трубы заводов, линии электропередач. Все черно-белое с желтоватым оттенком – все какое-то далекое, законсервированное, законсервированная жизнь. Кай мяукнул.
– Ах да, да, – человек отвлекся от своих снимков, открыл темное и почти пустое нутро холодильника. – Ну вот, лампочка сломалась, – пробормотал он, ощупывая руками какие-то банки, и, наконец, достал несколько старых сосисок, очистил их от кожуры и положил на пол. Сосиски пахли невкусно и немного позеленели, их запах вызывал легкую тошноту. Кай осторожно обнюхал их и съел только одну, из вежливости.
Человечек трясущимися руками приготовил себе кофе, неприятно бьющий в нос запахом специй и пыли.
– Котик, грязный ты, да… – он замялся и снова сделал над собой едва заметное, но тяжелое усилие, чтобы продолжить. – Гость полночный, что расскажешь мне? Да нет, – на его лице проявилась какая-то злобная и страдальческая гримаса, – неважно уже, уже нихрена не важно, – он со сдавленным остервенением стукнул кулаком по столу, по клетчатой желто-зеленой клеенке. – А что важно в жизни, а, котик? Да, откуда тебе знать…
Кай запрыгнул на стул, поглядел в глаза человечка сквозь толстые стекла очков, в оплывшие, в тяжелые, в мутные умные глаза, и отвернулся.
– … Откуда тебе знать, ты и сказать-то ничего не можешь. Вон люди, у кого семья, у кого жена, дети, деньги. А у меня, у меня нет ничего, ничегошеньки. Это ладно, умные люди говорят – пустое. Экклезиаст говорит – суета и томление духа все это. Но ты, правда, не подумай чего, котик, я не религиозный, я не как все. Бог мне не поможет, да и верить в него не хочется, – человечек сунул трясущуюся руку в карман. – Блядь, сигареты тоже бродягам отдал, – выругался он, потянулся к подоконнику, нашарил пачку, достал оттуда папиросу и продолжил свою мысль. – Опиум для народа это все. Слушаешь?
Кай жмурился от солнца, проникавшего сквозь щель между задернутыми шторами. Как только щелкнула зажигалка и человечек сделал первую затяжку, кухоньку затянуло в другое измерение, все увязло в янтарной смоле, даже жужжащая у грязного плафона муха. Кай, кажется, мог различить движения ее крылышек. Дым жемчужными, иссиня-белыми клубами повис в желто-зеленом мареве, медленно раскрываясь узорами, застревающими, с трудом пробивающими себе дорогу в вязком пространстве.
Что-то подобное Кай уже чувствовал раньше и не раз, обычно это предваряло вкус кошачьего меда, но не сейчас. Это была магия человека, она была черна и грязна, как смола, как рыбьи внутренности, как деготь. Точнее, она была желтой с виду, в разрезе – мертвенно-зеленой и оставляла осадок черной горечи, но не такой горечи, которой обладает кошачий мед, потому что горечь кошачьего меда – в принятии и любви, а губительной и вредоносной горечи, которая суть отрицание.
– Вот так вот, котик, вот такая вот жизнь. А я что, а я… – человечек сделал усилие. – Я заебался, котик. Родился, да не пригодился, – смола, бурлящая внутри его грудной клетки, нашла выход наружу, потекла изо рта черными струйками. – А я ведь профессор! Ого-го! Пыльный старикан, отглагольные существительные собираю, изучаю Чехова, занимаюсь фотографией и пялюсь на своих студенток, но они, они, блядь, так далеко, эти сучки! – вскрикнул он со злобой, потом вжал голову в плечи, словно ожидая удара, и продолжил извиняющимся тоном: – Ой, что я говорю, что я говорю, дурак! А… – он замолчал и продолжил только спустя несколько секунд: – Вот, вот, мне эпитафию даже некому сочинить. И все-таки к черту все! Я никому не говорил, но… – он огляделся по сторонам и понизил голос до полушепота, – но я мастурбирую на фотографии своих студенток. Хочешь, покажу, котик? – он крепко затянулся папиросой, а потом снова резко сжался и дрожащей рукой схватил себя за волосы. – Дурак! Дурак! Дурак! Черт, докатился, с котом разговариваешь!
Кай не шевелился и выглядел умиротворенным, хотя магия человека его душила. Он уставился в единственную точку, в которую мог смотреть, и стал как бы прозрачным, невидимым и – неуязвимым для этого яда. Потом медленно повернул голову, перевел взгляд на солнце, на комнату, залитую янтарем, и муха снова зажужжала, время ускорилось в тысячу раз. С новым вдохом Кай ощутил вкус жизни. В этот момент даже у человечка в глазах молнией сверкнуло какое-то просветление.
– Я… – он осекся и затушил папиросу, ошалело глядя в пространство, но тут же, Кай это увидел, попался на крючок надежды. – Быть может, я смогу измениться, смогу смеяться полной грудью, смогу найти женщину? Все-таки попробовать, а? – и тут же его скрутила судорога страха. – Нет, без толку, это все временное, ерунда, ерунда. Как же я все ненавижу! – крикнул он и запустил пепельницей в старенький холодильник. Потом замолчал и закурил еще одну папиросу.
– Котик, извини меня, – сказал человечек, кусая свои большие розовые губы. – Я должен тебе сказать, должен. Это невыносимо, боль невыносима. И не в женщинах, и не в мастурбации, черт бы ее побрал, и не в реализации желаний дело, хотя и во всем этом тоже, но что-то жрет мое сердце, жрет изнутри, я сам, я сам жру себя, кот! Ты понимаешь!? – он сорвался на дикий вопль. – Это не-вы-но-си-мо! – а потом снова сжался, съежился, на виске его пульсировал маленький сосуд, на лице выступил пот, человечка била мелкая дрожь. Кай смотрел.
– Я, знаешь, – снова зазвучал голос, тихий и прерывистый, человечек задыхался, – я убью, – он говорил это шепотом, как последнюю, самую сокровенную и самую постыдную тайну, – я убью себя сегодня, знаешь, сегодня вечером, – он задохнулся от своих слов, но собрал всю волю в кулак и продолжил, глядя мутными глазами в глаза Кая. – Я прыгну, я сделаю это, я прыгну с моста на закате, в десять-ноль-ноль вечера. Вот так и будет, так будет хорошо, ведь все, все ужасно. Но будет хорошо. А теперь, теперь все, все, все, хватит, хватит, хватит… – последние слова прошелестели слабым ветерком, взъерошившим осенние листья.
Человечек испытал облегчение от того, что высказал, наконец, все, глаза его заблестели и покрылись желтой пленкой, а изо рта, из носа, из ушей его, словно из перерезанной аорты, выплескивалась черная смола.