Ее всегда умиляло, как он радуется еде. У него получается так по-детски. Только с ним она полюбила готовить. Ну а сейчас, какой аппетит после полицейского фургончика – только попить, да лепешки. Но он заказал вдруг полный обед на их последние деньги. Поманил хозяина. Тот наклонился. Она поняла, шепчет, чтобы отнес еду арестантам в фургончик. Владелец таверны кивнул, но все же пошел спросить разрешения у полицейского-центуриона. Тот удивился, конечно, но разрешил. Пожал только могучими плечами.
– Человек не может быть, стать собой вне высшего, вне его лежащего начала, – говорит ученый, – только оно дает ему Смысл, приоткрывает Истину, только оттуда прольется Свет.
– Вы говорите, коллега, «даст», «приоткроет», а если все-таки нет? Что тогда – Высшее начало не смогло, не справилось? Человек бездарен, не сумел взять, надорвался? Или же Высшего начала, на самом-то деле нет?
– Господа, вы знаете, я много думал над этим, – обращается к ним молодой человек со своего места, – и если вы мне позволите…
Спутница предостерегающе наступает ему на ногу, имея в виду чиновника и полицейского-центуриона. Ученый глянул недоумевающее, все равно, если б центурион или хозяин таверны вдруг сказали бы, что «много думали». Профессор же бросает негодующие взгляды на хозяина, дескать: «Что еще такое? А я-то думал, что у вас более-менее приличное заведение».
– Хорошо, – говорит ученый, – предположим, – короткая, но выразительная пауза, – как вы считаете, Высшее, вне человека лежащее начало существует объективно (термин, надеюсь, вам понятен) или же «авторство» здесь принадлежит самому человеку?
Чиновник поставил свой бокал на стол и незаметно достал блокнот.
– То, о чем вы сейчас спросили и то, о чем вы сейчас говорили с вашим достойным собеседником, – говорит молодой человек, – у меня, пожалуй, что есть свои варианты ответов.
Ученый деликатно улыбнулся, профессор демонстративно рассмеялся.
– Но это необязательные ответы на неглавные вопросы, – продолжил молодой человек.
– И что же, по-вашему… – наливается желчью профессор.
– Свобода, – говорит молодой философ, – наша свобода от Высшего начала, от Смысла, Истины, Света.
– Но позвольте, – перебивает ученый (не без рисовки), – вон, за окном, две лошадки, они тоже как бы свободны от этого. Можно сказать, совершенно свободны.
– Этой свободы достигает, может достичь человек из глубины любви к Истине, Смыслу, Свету, из тоски по их источнику, из своей жажды, чтобы этот источник был. Из той глубины любви, что не довольствуется существующими истинами о Высшем начале, не удовлетворена данными нам основаниями этих истин. – Молодой философ сбивается с дыхания. – Этой своей свободой, попыткой свободы человек освобождает Истину. Смысл, Свет, недоступные ему, не дающиеся… мне так теперь кажется. От чего? От своей человеческой ограниченности, да и от их собственных «есть» и «нет» – от их бытия и отсутствия? От их неудачи? Да, да, от ограниченности их бытия и сущности. От их окончательности, непробиваемости и правоты. В этой попытке и есть человек.
Чиновник за соседним столом записывал, но не успевал.
– Другими словами, вы претендуете на абсолют, – профессор вдруг стал серьезен. Добавил тут же, – и на преодоление абсолюта. Но при этом понимаете его непостижимость.
– Преодоление, исходя из недостижимости? – сдавленный голос ученого, – превращая ее в залог?
– Я не хотел бы, чтобы у нас сейчас всё свелось к словам, ну, или к борьбе со словом, – отвечает им молодой философ, дело не в преодолении или приятии. Не в победе или смирении… – он засмущался. И вдруг:
– Здесь есть какая-то жалость – наша жалость к Истине, к Свету… Жалость к Богу – такая, еще не понятная мне, пугающая меня. И здесь отказываешься от Утешения и Воздаяния. От бессмертья души, быть может. И твоя жизнь, судьба, бытие вдруг так незначительны по сравнению с чистотой твоей жизни, судьбы, бытия. И ты не жалеешь о своей утерянной правоте, с усмешкой оглянешься на свою вчерашнюю истину, ужаснешься всегдашнему своему добру.
– И вы считаете, что этим можно жить? – спросил ученый.
– Человеку нужны основания! – возмутился профессор. – Величественные и надежные!
Полицейский-центурион поднялся из-за стола. Спутница молодого философа вздрогнула, приготовилась. Полицейский бросил на стол деньги – звук падения меди на старые, сухие доски – и вышел. Хозяин таверны, удивленный размером чаевых, подхватил его шлем, сгреб меч и кнут, поспешил за ним.
Полицейский-центурион направился к своему фургончику с решеткой, на ходу вынимая тяжеленный, каких-то неестественных размеров маузер. Женщины в фургончике завыли, старик начал читать молитву.
Полицейский выстрелил – выстрелом разнес навесной замок. Рванул дверь так, что второй замок брызнул осколками. Дверь, сорвавшись с верхней петли, повисла. Что есть силы зашвырнул пистолет далеко в пески, ладонями, пальцами стер с лица казенную свою краску, насколько смог, повернулся и пошел, не оглядываясь.
15.
Глотик оказался носителем настолько безликой физиономии… единственная ее отличительная, можно сказать, индивидуальная особенность – она была сонной.
Рукопожатие с Президентом, неопределенный поклон в сторону жены и дочери Элла с Эвви на другом конце громадного кабинета принялись изображать пантомиму «Супруга и дочь обсуждают наряды», и сразу же достает бумаги.
Сидит себе в кресле, делает доклад «о настроении умов», понимая прекрасно, что его так внезапно вызвали во Дворец совсем не за этим.
– Знаешь, что,– перебивает его Президент.
Глотик не ожидал, что Пожизненный (они меж собой зовут его так) настолько быстро перейдет к делу.
– Ко мне сейчас должен друг прийти. Так, вспомнить детство, чаю попить, – я приму его в мраморной гостиной.
– В малой мраморной? – уточнил Глотик.
– Да, да. Да, конечно, – торопливо кивнул Кауфман. Опять чуть не сбился. – Там, ты, может быть, знаешь, есть потайная комната.
Глотик сам проектировал эту комнату, с тем, чтобы дверь в нее была замаскирована мраморной плитой и посетители о ее существовании даже не подозревали бы. Глотик оценил чувство юмора пожизненного. Только юмор все-таки какой-то новый.
– Так ты посиди там, до моего сигнала. Посиди, поскучай, в потолок поплюй, подрочи немного. – В отличие от Глотика, Кауфман не был в восторге от чувства юмора «Господина Президента». Глотик же, насторожившийся было, успокоился. Президент шутит как всегда. А по существу – физиономия Глотика даже перестала быть сонной. «Ну наконец-то!» – громадными буквами написано на физиономии.
Эвви проверила камеры в мраморной гостиной, всё в порядке, картинка отчетливая.
– Надеюсь, ты помнишь, что это твой друг по кружку рисования и музыкальной школе? – напутствует Кауфмана Элла.
Друг уже час как дожидается в мраморной гостиной, сидит за маленьким кругленьким и, разумеется, мраморным столиком, сервированным для чая. Но ни к чаю, ни к пирожным, разумеется, не притронулся. Только сглатывает слюну, как собачка в недавних опытах одного их ученого.
Но вот вострубили трубы, распахнулись золочёные двери – в гостиную входит сам.
– А-а! – вскакивает Друг, – кого я вижу! А-а! – устремляется к Кауфману в полупоклоне и с вытянутой вперед, как боевое копье, предвкушающей рукопожатие дланью. Тяжеленное брюхо Друга наверняка бы перевесило, и движение в полупоклоне органично бы перешло в керлинг на этом самом брюхе по паркету к ногам Кауфмана, если бы не было уравновешено монументальной задницей. Именно задница позволяла Другу сохранять достоинство в этой его пробежке к Обожаемому Телу. Раскрасневшееся лицо, сморщившееся от счастливого смеха так, что в налившихся багровым, прыгающих, радующихся складках окончательно пропали и без того маленькие глазки, вызывало вполне проктологические ассоциации. И с этим лицом пришлось целоваться. Друг счастливо смеялся. Его голос и смех вызывал примерно те же самые ассоциации. Рука друга была непропорционально, неимоверно длинной для такого тельца – длинной и тонкой, а кисть – неправдоподобно широкой для такой руки, крепкой и доброй. Видимо, это результат эволюции под воздействием многолетних рукопожатий с Господином Президентом.