Но все случилось гораздо лучше и правильнее, чем полагал Петр Артемьевич. Татьяна Федоровна не сорвалась, не бросилась с рыданиями прочь из зала, не закричала, не сделала чего-то ужасного, чего боялся он сам, чего ожидали сурово молчавшие господа.
– Прошу, продолжай, – оставаясь на месте, чужим, несколько придушенным голосом настояла она, лишь раз испуганно взглянув на брата Государя. Слышно было, как за одним из приборов нервно звякнула вилка, и все опять стихло в гнетущем ожидании страшных слов…
* * *
Прощаясь с домом, Михаил Павлович задержался в кабинете графа, где кратко и четко изложил события гибели Александра. Сосредоточенно внимая по-военному скупым фактам рассказа, воображение безутешного отца рисовало кровавые фрески событий.
В первых числах февраля быстро продвигавшиеся русские колонны вошли в соприкосновение с польской армией, отступавшей к Висле в Варшавский район.
2 февраля произошло досадное, крайне неудачное для нас кавалерийское дело у Сточека, где конно-егерская дивизия генерала Гейсмара была опрокинута паном Дверницким. Русские раздробили свои силы, в результате чего два наших полка были смяты по очереди, даже не приняв удара в сабли. Это первое серьезное дело кампании высоко подняло дух ликующей шляхты.
7-го числа случилось внезапное сражение при Вавре, после которого польская армия отступила на Гроховскую позицию, что непосредственно прикрывала собой, как щитом, Варшаву. Поляки яростно атаковали 1 корпус, бросив в рубку большую часть своих отборных войск; но были взяты на русский штык и лихо сбиты 6 корпусом. Наших участвовало лишь 27 000 человек, поляков вдвое больше. Однако конно-егерские удальцы браво атаковали польское каре, стяжав реванш за гиблый Сточек, выказав при этом небывалые чудеса храбрости.
А уже 13 февраля фельдмаршал граф Дибич решился атаковать Гроховскую позицию в лоб.
То была жуткая лютая сеча – самая яростная и кровопролитная за все войны русских с поляками. В этом бою бились с озверевшей шляхтой и конногвардейцы Великого князя. Однако, рассеянные жаркой и густой картечью неприятельской батареи, они были загнаны в непромерзшую топь.
Арабской крови жеребец Михаила Павловича, надсадно вытягивая шею и выворачивая налитые кровью белки, увяз чуть ли не брюхо в студеной каше, когда из ближайшего перелеска с гиканьем и свистом вылетело не менее трех сотен польских улан. Все усилия малого охранного отряда его высочества были тещтны… Беспорядочный беглый залп не остановил несущуюся смерть.
А когда рассеялась сизая пороховая гарь, Михаил Павлович различил перекошенные в крике лица улан и холодный блеск солнца на бритвенных остриях пик.
Но есть указующий перст судьбы! Словно с небес на крыльях с правого фланга ударил в сабли по неприятелю эскадрон лейб-гвардии гусарского полка под началом поручика Холодова. Зазвенела, заскрежетала, зло брызгая искрами и кровью, сшибаемая сталь. Пестрые доломаны11 перемешались с яркими мундирами поляков.
– Ваше Императорское Высочество! – Александр Холодов, захлестанный бурой грязью выше груди, теряя простреленный кивер12, соскочил со своего храпящего орловца. – Скорее, Ваше Высочество! Извольте моего коня! Уходите-е! Мои молодцы их придержат!
Князь не успел раскрыть рта, как в тот же миг над их головами с многоголосым воем и визгом прогудело ядро и, не разорвавшись, жадно чавкнуло саженях в тридцати, бешено фыркая и вращаясь. Следом цвиркнули пули… И тут ахнуло до глухоты снопом огня и рваным чугунным крошевом.
В памяти Михаила Павловича выжегся лишь взгляд молодого поручика, вернее, его глаза: в них он узрел бездну страдания и безумия. В карих, прежде красивых, а нынче пугающих глазах было больше, чем смерть, больше, чем ужас смерти… В следующий миг гусар рухнул лицом в ледяную черную жижу, а на его спине чуть ниже лопаток сквозь разодранный ментик13 сыро блеснуло что-то красное с белым, похожее на пригоршню свежего фарша.
– Ваш сын погиб достойно, как подобает дворянину. Он закрыл меня своей плотью… Так он спас мою жизнь, – склоняя непокрытую голову, закончил Михаил Павлович и положил перед безутешным графом офицерскую ташку14 сына. А чуть позже, через глубокую паузу, добавил: – Его тело будет доставлено к полудню… похороны и решительно все расходы, прошу не обидеть меня, граф, за мой счет. Я вечный должник вашей семьи. Не откажите…
– Благодарю… за хлопоты… – с выражением усиленного спокойствия едва слышно ответил белыми губами Петр Артемьевич.
– И вот еще. – Великий князь вложил в дрожащую руку отца раскрытую бонбоньерку15, на алом бархате которой сверкал точеными гранями орден Владимира с мечами. – Жаль, что посмертно. Награда по заслугам украсила бы его грудь. А это от меня лично на память, в знак благодарности и дружбы.
С этими словами брат Государя отстегнул с портупеи саблю, золоченые ножны которой украшали изысканные миниатюры баталий войны двенадцатого года.
– Засим прощайте, граф. Война. Деньги прибудут вместе с конвоем. Спросите капитана Небренчина.
Глава 3
– Итак, выбор пал-таки на Виленскую губернию, на мой дом, – возвращаясь к реалиям действительности, резюмировал старик. – Увы, солнце светит лишь в Петербурге… Прелести, красота, ум и талант и Вильне никому не нужны.
Холодов надул в раздумье щеки, потерев чисто выбритый подбородок, и выдохнул:
– Однако это обстоятельство требует трезвых раздумий. Ведь ежели разобраться по существу, – он вяло улыбнулся, пожав плечами, – под нашей громкой фамилией скрывается забвение и нищета… Черепицу на крыше, конечно, мы не считаем, но… для дитяти, пусть и незаконного, его высочества… Кто знает? Возможно, я многое потеряю, но может статься, и многое приобрету?.. В конце концов, над всеми законами и мнениями стоит Государь, а уж он не преминет проявить снисхождение и лояльность к своему брату и… своему племяннику.
«Р. S. Прежде, семнадцать лет назад, под Гроховым… уж так было угодно судьбе, я «отнял» у вас сына, нынче я вам его возвращаю, граф. Сын мой крещен и наречен Александром в светлую память о том, кто некогда спас мне жизнь».
Близко поднося письмо к глазам, перечитал наново Холодов последние строки Великого князя и бережно уложил послание в конверт.
«Вот уж подарок судьбы, кто б мог подумать, милейший? Еще не знает жена… то-то будет восторгов и пересуд! Боле того, его высочество гарантирует завидное содержание, так в чем печаль? Ах, право, как славно, Таточка будет рада… Так неожиданно и прекрасно».
Петр Артемьевич, зарядив вишневый чубук «турчанки» душистым табаком, выбрал щипцами уголек из камина, раскурил трубку и, щуря глаза котом, сладко затянулся. Прежде чем вернуться в свой кабинет, он проделал путь в бывшую детскую, что находилась в отдельном крыле. Там, у приоткрытых дверей спальни, затаив дыхание, он постоял с четверть часа. В широкий просвет виднелась резная спинка кровати его сына, которая ныне, по его распоряжению, была отведена доставленному младенцу… Рядом на венском стуле сидела Палашка – птичница, дебелая гарная девка лет двадцати, недавно родившая своему Прохору, местному кузнецу, горластую крепкую дочь. Теперь ее полная щедрая грудь баюкала сладким теплом и другое дитя…
«Пир» только окончился, и, заклеванный неудобствами дороги, птенец всецело отдался сну. Уткнувшись розовой щекой в мягкую ложбинку между грудями, он обхватил их ручонками, точно пытался поднять и ощутить вес.
Тихо покачиваясь в такт древнему, как мир, напеву «а-аа-а…», нянька успевала тронуть ногой и вторую, грубо сработанную плотником деревенскую колыбель. И что-то тяжелое, обреченно-унылое было в сем тихом, надтреснутом пенье. Слышалась в нем и материнская любовь, и «панщина»16, и вечная усталость крепостной доли…