Но самое главное, я не знаю, дошли ли деньги по назначению. Не знаю и никогда не узнаю. «Ах вот оно в чем дело… деньги», – скажет умный. «Ах ну… вот оно в чем дело – деньги!» – скажет глупый. «Да отъе…ись ты!» – скажет мудрейший из мудрейших.
4. Когда лучше всего фигу в нос царю сунуть
Нет, нет, детей я не люблю. Да нет, конечно же, я их люблю. Я не люблю быть ребенком средь детей. Точнее, не любила. Смущали меня вычурно одетые, капризные девочки. Смущали и мальчики из очень благополучных семей. Как сейчас помню одного такого. Мы вместе проводили лето в Переделкине. Мне почему-то казалось, что он похож на конец аккуратного хлыстика: безупречные стрелки на брючках, светлые волосики на косой проборчик, всегда чистая тенниска. Говорили, что он влюблен в положительную девочку Наташу. Не знаю, не знаю. Могут ли такие мальчики кого-нибудь любить? Но вечно белесые его глаза наливались густою синью, когда он смотрел, как Наташа сидит на корточках. Она сидела на корточках просто так, случайно. А он думал, что не случайно. Скучный был тип. Цепкий. Центром вселенной себя считал, всему особое значение придавал. Смущал очень. Однако мальчиков из не вполне благополучных семей я тоже не люблю. Вернее, не любила. Слишком много намеков было в их детских играх. Пример хотите? Пожалуйста. Осенью мы всегда ходили на Киевскую свалку. Прекрасное место. Смесь тоски и ржавого железа. Будит воображение. Впечатляет. А если еще мгла и из пустого вагона неожиданно выскочит страшный мужик с затуманенным взором и начнет расстегивать штаны… одним словом, – ужасы, которые описать под силу только Мастеру. Впрочем, я не об этом. Мы искали подшипники. По свалке нас носила мечта о крылатом самокате, который сможет греметь, подобно Ниагарскому водопаду. Клаксонов не потребуется. Все и так разбегутся. Можно будет парить, не сбавляя скорости. Ах, если бы вы знали, из каких клоак мы доставали подшипники. С риском для жизни. И даже, может быть, чести. Самые лучшие экземпляры мальчики отдавали мне. Но ведь с намеком. Скучно от этого становилось. Смущало как-то. Хотелось чего-то иного. Безвозмездной привязанности на уровне Мира Тонкого, что ли…
Нет, нет, стариков я тоже не люблю. Жалко мне стариков, слеза набегает. Помните у Парщикова? «Карамельная бабочка мимо номерной койки ползет 67 минут от распятья к иконе». (Плакать лучше всего в углу, закрыв глаза ладошками, чтобы никто не сказал ничего лишнего.) Но юные и красивые мне тоже не нравятся. Проку от них никакого. Сама такою была, знаю, что говорю. Только один возраст приемлю, вернее диапазон возрастов – от 30 до 50 лет. Думаю, что худо за второй границей. Совсем худо. Прав был поэт Драгомощенко, когда говорил: «Сначала мы долго привыкаем к этому миру, потом привыкаем к скорому уходу из него». Вот, вот. Сначала смущаемся взрослых и однолеток, потом – более молодых и Бога. На все про все каких-нибудь двадцать, ну от силы тридцать лет. Увы. Поэтому длить надо этот период, ох как длить. Хрипеть, стонать, но длить. Потому что именно тогда можно поймать мир, как сидорову козу, зажать между коленями и протянуть по белой курчавой спине розгами, смоченными в рассоле, – раз, два, а то и три. Или фигу в нос царю сунуть. Нет, нет, не из-за дешевой популярности или тщеславного желания эпатировать общество, чтобы вас, наконец, заметили, а согласно глубокому осмыслению проходящих перед вашим взором событий, мысленно сказав царю: «Ты думаешь, что все так должно быть устроено? А я думаю, что эдак», – и фигу в нос.
Если вас уже обманули, и вы проморгали свое золотое времечко, то мне вас искренне жаль. Но может быть, вы еще сможете, напрягши все мускулы до единого, опять вступить в этот Эдем осмысленности, где не нужно жаться и смущаться, прикрывая свое срамное место легким банным тазиком, где не следует бояться голода, холода, листопада поздней осени и вожделеющих глаз убийцы, который, может быть, следит за вами из-за угла неосвещенного дома. Вы точно так же страшны, как и он, но во сто крат более исполнены смысла и ощущения своего величия.
Что касается меня, то все вы ошиблись. Я еще сделаю свое дело, сыграю свою игру. Если вы меня еще не знаете, то вы меня узнаете. За мной не пропадет!
5. Любовь на фоне семейного интерьера
5.1. Ночное ощущение
Поздним вечером, или уже ночью, когда на улицах начинают выть собаки, мне становится не по себе от одиночества, несмотря на то, что моя семья рядом со мной. Меня как бы кто перемещает в другое пространство. Иногда к Тому Сойеру, и я пугаюсь вместе с ним, ведь, по мнению Тома, собака воет к смерти хозяина. Однако, какое мне, собственно, дело до неизвестного мне хозяина воющей собаки. Просто мысль о чьей-нибудь смерти, да еще в ночном мраке покрывает кожу мурашками. Но чаще меня переносят куда-нибудь на свалку, где ветер свищет, собаки воют, все залито свинцовым светом луны, а кругом вскипают и вспыхивают самоцветы ада. Пейзаж жуток, но не отстранен от меня, я вписываюсь в него, как живая трепещущая ткань, которая сейчас будет разрушена, умерщвлена. И тогда я обращаюсь к тебе смешным, высокопарным слогом: «Солнце мое, Свет очей моих, увижу ли тебя еще раз? Ах, видела сегодня одно лишь мгновенье. Но и его было достаточно, чтобы ощутить кайф. “Медленно тень… ах, лепетно жизнь…”[1] Я хочу быть возле тебя. Ах, жизнь, кайф… кайф… кайф… Образы, которые излучают твои эфирное и ментальное тела, окружают меня на каждом шагу. Сладко и горько жить в этом плену. Кайф… кайф… кайф».
5.2. К вопросу о бесконечности
Знаете ли вы, что будет с металлическим цилиндром, который без проскальзывания катится по наклонной доске, лежащей на гладком столе? А что случится с цилиндром и доской, если цилиндр ударится о вертикальную стенку? А что будет с падающей вниз запаянной пробиркой, внутри которой сидит муха, именно в тот момент, когда муха начнет взлетать? А как навести бинокль на бесконечность? Знаете? Вы берете бинокль и подходите к окну. Наводите окуляры на еле видимые здания, и вдруг в одном открытом настежь окне самого отдаленного дома – почему-то это окно той самой квартиры, в которой живет ваша лучшая подруга, – вы видите силуэт. Вы напряженно приглядываетесь к бесконечности и видите, что это вовсе не силуэт, а она, ваша подруга. Абсолютно нагая, но при этом аккуратно причесанная. Она ходит вокруг торшера, кого-то соблазняя, потом подходит к окну, поворачивается к окну спиной (вы видите ее круглые ягодицы, их очертания тождественно равны символу бесконечности, вы даже обалдеваете от этого маленького открытия) и ждет, покуривая, когда на нее набросится Он. Кто он? Вы знаете 13-го и 41-го. А этот, возможно, 53-й. Руки ваши дрожат, вы же интеллигентная девушка с ребенком и мужем на руках, и больше не в силах смотреть в бесконечность. Вы опускаете бинокль, молчите, но кровь сильно бьется в ваших висках.
Что же такое бесконечность? Что скрыто в этом символе – уложенной на пол, диван, подоконник восьмерки? Догадываетесь? И я догадываюсь, но уже не шучу с ней – она может затянуть меня в омут.
5.3. В то время, когда я грызу морковку
Я обожаю говорить глупости. Этот фонтанчик пустословия, бьющий из моего рта, всегда затыкают мои муж и дети и другие знакомые и незнакомые люди, которые к человечеству относятся небрежно. Но я-то знаю, что именно в глупости может скрываться сермяжная правда жизни, и в моем потоке корявых предложений есть страстное желание отождествиться. С кем или с чем? – спросите вы. И я вам отвечу, что с миром. Ибо он глуп как никто. Ну не глупость ли это, что я пишу, не умея писать? Но не глупость ли вообще ничего не писать? Не глупость ли сочинять тысячи баранок, которые потом по совершенно непонятной причине назовут стихотворениями? Баранка, бублик, мягкий, жесткий, ноздреватый, витиеватый, пухлый и не слишком пухлый. Но ведь сочиняют же. Азартно, тоскуя и мечтая. Всю жизнь. Всю оставшуюся жизнь. Филологи, физики, поэты. Фразеры, электромонтеры, позеры, певчие в хоре, лирики, эпики, шпики, врачи, дантисты, артисты, ученые, слесари, дворники, шорники, певчие в церковном хоре, продавцы, парикмахеры, милиционеры… Так, о чем это я? Ах да. Все они могут жить в коммунальных квартирах, а вот дипломаты – никогда. Вам не кажется это странным? Дипломат Скворцов с женой, одетой в норковую шубку (Ах, шубка! Не шубка, а штучка с подолом в три метра, легкая, как елочная игрушка, а при желании ее можно спрятать в детский кулачок.), представляет нашу страну, а значит и меня, на ужинах в Париже, Лондоне, Вашингтоне, Хиросиме и Нагасаки, а я в это самое время сижу на кухне и грызу морковку, горько так, тоскливо и плачу, плачу, плачу, потому что воздух сегодняшним утром был тяжелый, плотный от страданий и неслышных вздохов, всхлипов, стонов множества жертв. Да неужели же чья-нибудь жертва может меня спасти? Ведь я ей сочувствую, сострадаю, и мне больно, больно, больно. Тем более, что Ты, Ты всегда у меня перед глазами… Подойди ко мне, сядь рядом, во-первых, нас никто не увидит, во-вторых, никто ничего не узнает, в-третьих, совесть наша чиста. Сила, которая толкает меня к тебе, так велика, что я бессильна, я скатываюсь с горы, и мне страшно. Настоящая моя жизнь – все равно, что ходьба по продольному колодцу, на четверть наполненному водой. От воды поднимается смрад и туман, а я в середине, «как дырка на картине», но скорее, как рана, как язва, назад мне уже нельзя, а впереди… впереди маячат фигуры в блестящих плащах и широкополых шляпах. Что у них в руках? Удавка? Автомат Калашникова? Обрез времен раскулачивания? Глупость, глупость, глупость, что это случилось со мной. Сопли-вопли, мираж-гараж, любовь, страсть, зараза.