Помню такой курьёз. Классу задали выучить наизусть и прочитать на уроке какое-нибудь стихотворение из «Моабитских тетрадей» Мусы Джалиля. Я, мой друг Андрей Коваленко и ещё трое наших одноклассников, с моей и Андрея подачи прочитали нашей «русичке» Дине Сергеевне 66-й сонет Шекспира в переводе Маршака (дрянном, но самом известном). Уверен до сих пор: она ничего не заподозрила. Потом на заднем дворе школы курили и хохотали, умники, называли учительницу дурой… Под влиянием Шекспира сам начал писать сонеты – точнее, стихотворения из 14-ти строк. Что такое настоящий сонет, понял только годам к двадцати (многие мои знакомые и к пятидесяти годам не поняли). В двадцать один год (по моему мнению, очень поздно) впервые услышал по радио Бодлера. Читали «Le voyage» («Путешествие»), оно меня поразило, несмотря на то, что услышанный мной перевод был угловатый, манерный, крикливо-бабский. Что-то там говорят про сложный период в жизни переводчика, про то, что его реминисценции якобы только обогатили оригинал, что это, мол, уже факт русской культуры… Бред. Личные сложности – они личные и есть, при чём тут читатели? Реминисценций должно быть в меру, и только если они проясняют авторский замысел – иначе это заплатки на чужом кафтане. Факт культуры… Много всяких фактов есть, поменьше бы некоторых. Мужественный трагизм – это одно, истеричный словесный понос – совсем другое. Слава Богу, скоро нашёл настоящий перевод – Вильгельма Левика. В его переводах Бодлера воспринимаю лучше всего. Мастер – что тут скажешь!
Но всё это случилось много позже, после первого курса института культуры и армии. В старших классах школы у меня не было друзей-единомышленников (совместные походы на рыбалку, распитие пива и курение за гаражами, конечно, не признак общности духовных запросов). Естественно, что в 9-10 классах я остро ощущал свою исключительность. Это ощущение само по себе было обосновано, но вот его размеры… Много позже прочитал высказывание Петрарки (цитирую по памяти): «В это время я начал уже приобретать известность, и многие достойные люди искали знакомства со мною, чему сегодня я удивляюсь, но тогда воспринимал как должное, ибо, по обычаю молодости, считал себя достойным всяческих почестей». Прибавить нечего. Разве только то, что не у меня одного, оказывается, были такие ошибки юности…
8. Мальвы у плетня
В 80-х гг. литературная жизнь Краснодара была блёклой. В периодике печатались из номера в номер местные мэтры так называемого военного поколения – их можно было пересчитать по пальцам. Практически все они писали в манере «социалистического реализма» и были явными дилетантами, но при отсутствии конкуренции считались выдающимися поэтами и прозаиками. В литературу пришли случайно, на юношеском кураже и желании что-нибудь сделать, всё равно что. Один из мэтров, Виталий Б., так рассказывал о первых послевоенных годах в Краснодаре: «Мы были мальчишками, только что с войны. Собирались в редакции, спорили, выпивали, писали поэмы. Бывало, начнешь писать поэму и сразу публикуешь начало, ещё не зная, что дальше будет, дальше ещё не написано ничего…»
Во время нашего с Валерой Симановичем единственного визита к «мэтру» и спора о «творческой манере» дело чуть не дошло до драки. Виталий Б. встретил нас вполне приветливо, посетовал, что не предлагает ничего выпить, кроме чая (у него были проблемы со здоровьем, и он носил бандаж – выпадала грыжа). В ходе разговора обстановка накалилась, и мне пришлось практически оттаскивать Валеру и Виталия Б. друг от друга – напоминая первому, что мы в гостях, а второму – что мы, как-никак, гости…
Помню, во время спора хозяин процитировал нам в качестве примера того, как надо писать, стихотворение Егора Кизима (Егор в то время посещал, исключительно из небрезгливого любопытства, литстудию Виталия Б.):
«Летят на землю снега лопухи,
Кленовые и фиговые листики.
Как много еще в небе чепухи,
Как много всякой гадости и мистики.
Коровы замерли. Их голоса
Уж не поют печальным баритоном.
Из глазок капает лазурная слеза…»
Здесь «мэтр» запнулся и остановился. Я сначала не понял, почему, а когда понял – расхохотался. Четверостишие Егора оканчивалось строчкой:
«А воздух пахнет вешним самогоном…»
Её Виталий Б. процитировать никак не мог – становилась понятна пародийность стихотворения Егора, что в корне противоречило всем установкам Виталия Б. и его единомышленников. Да и насчёт голосов, не поющих «печальным баритоном»: тут Егор конечно накосячил. Баритон – это и есть голос, его вокальная разновидность; как может голос петь или не петь самим собой? Но этого Виталий Б. не заметил.
Другой мэтр, Иван В., после войны окончил Литературный институт, вернулся в Краснодар, написал много книг о казаках, полях, шляхах, ветрах с реки, тополях, мальвах у плетня и проч. Был назван «непревзойдённым певцом казачьей души».
Мой отец Игорь Ладнов, официально признанный и поименованный «старейшим деятелем культуры Кубани», написал и издал в Краснодаре шесть сборников басен, фельетонов и песен – опять-таки о «Кубани», «нивах» и т.п. На его поминках тогдашний председатель СПР Петр П. изъявлял мне официально-сдержанное сочувствие, до тех пор, пока не узнал, что я член СП Москвы и учился в семинаре Юрия Кузнецова. После этого его отношение ко мне резко переменилось – едва ли не до подобострастия. Было сказано много слов о Кузнецове, который, мол, «наш известный земляк». Петр П. предлагал мне вступить ещё и в «его» Союз, на что я согласиться не мог – мои друзья были членами СРП – но из вежливости обещал «подумать». Должен сказать, что всю эту чехарду с писательскими Союзами и их противопоставлением я считаю совершеннейшим вздором – по гамбургскому счёту. Но иногда, к сожалению, приходится идти на поводу чужого мнения – особенно если это мнение твоих друзей. Петр П. по провинциальной привычке переоценивал значимость моего рядового членства в столичном Союзе писателей, считая, что «свой человек в Москве» в любом случае может многое. Через год смерть Петра П. избавила меня от тягостной необходимости озвучивать очевидный выбор между местечковым и общенациональным. Да, вот ещё любопытный нюанс. Поминки по моему отцу были оплачены Союзом писателей России и проходили в кафе при гостинице «Интурист», вход в которое был с улицы Калинина. На столе, помимо всего прочего, стояла бутылка коньяка «Наполеон». Я налил себе рюмку и удивился: это было какое-то жуткое пойло, какая-то самопальная настойка, не имеющая ничего общего даже с откровенно поддельным коньяком. Позвал официанта разбираться. Официант что-то мямлил и всячески изворачивался. Потом высказался более определённо: мол, они (кивок в сторону членов правления СПР) попросили перелить принесённую ими настойку в эту красивую бутылку и поставить её на стол. До сих пор не знаю, в чём тут дело: или граждане решили показать размах и широту души, прибегнув к наивной бутафории, или же попросту выпили коньяк, пока я был на кладбище, а потом запаниковали и стали по-детски наивно выкручиваться. Скандала я устраивать, разумеется, не стал, но случившееся не прибавило мне уважения к организатором поминок.
Юрий Кузнецов – один из немногих, «выбившихся в люди»: поэт крайне неоднозначный, с бесспорными достижениями и явными провалами. Но его достижения и даже провалы – общероссийские, а не «кубанские». Кузнецов ещё мальчишкой, сразу после армии, потёрся в краснодарских газетах, поучился в местном институте и попросту сбежал из Краснодара. Окончил Литературный институт, вернулся на малую родину – и оказалось, что никому он здесь не нужен: не пишет, стревец, о шляхах и мальвах! Попытался что-нибудь «такое» написать, насилуя себя – всё-таки «малая родина», вроде что-то кому-то должен. Не пошло дело. Робко заикнулся о членстве в Союзе писателей – местные «мэтры» подняли мальчишку на смех. Плюнул и опять уехал. «Мэтры» остались писать о мальвах.