Я хочу меж домишек старых
Пробираться в джунглях бурьянных;
На заплёванных тротуарах
Подбирать влюблённых и пьяных –
Не ругая, не осуждая,
Не пытаясь залезть к ним в души!
Ждущим поздней ночью трамвая
Буду верен я и послушен…
Пусть салон разбит и обшарпан –
Здесь никто не посмотрит косо.
Разве много нам нужно «шарма»?!
Только б целы были колёса!
Только б мимо неслись кварталы!
Только б тени в окнах мелькали!
Только б я – полуржавый, старый –
Вас довёз, куда вы мечтали!..
…И под утро, когда на крышах
Заблестит росистая влага –
Я устану, поеду тише,
Разбредётся моя ватага:
Одиночками и по парам,
Чтобы снова плакать, смеяться;
Поддаваясь июльским чарам,
Доцеловывать, довлюбляться;
И в депо, где пути запасные,
Я уйду – пустой! – чтоб забыться
Чутким сном на часы дневные –
Между кладбищем и больницей…»
То, что зелёные листья в «жёлтом фонарном свете» действительно кажутся голубыми, оказалось для меня открытием. Я заметил это на улице Достоевского, посередине квартала между улицами Декабристов и Красных Зорь, когда июльской ночью 1990 года возвращался домой от Валеры Симановича. Шёл по трамвайным путям (трамвай в третьем часу ночи уже не ходил) от конечной второго маршрута. Много лет спустя, когда Валера давно уже не жил в третьей общаге мединститута, я специально несколько раз проходил этой дорогой, жадно вглядываясь в буйную листву, напрасно пытаясь воссоздать давние впечатления…
Марианна читала стихотворение за стихотворением, стоя посреди маленькой комнатки, высоко поднимая голову и вытягивая шею, читала азартно, громко, с некоторой театральной аффектацией, быть может, но искренне и восторженно. Эля и Лариса, переглянувшись в очередной раз, сказали, что у них ещё много дел, и мы с Панфиловой, сами не заметив как, оказались на улице, на дороге, ведущей к моему дому в нескольких кварталах от института.
Панфилова в своей творческой манере была далека от скромности. Её стихи в первый момент ошеломляли, порой оскорбляли здравый смысл и русскую грамматику, но было в них дыхание настоящего чувства, юношеская безоглядность и что-то щемяще-трогательное, подлинное, делающее рифмованные строчки, порой неуклюжие, настоящей поэзией. Или, по крайней мере, проблесками поэзии. Но всё равно – впечатление оставалось двойственное.
«Вкус губ твоих – как терпкий виноград.
Балкона пальцы чуть дрожат в истоме…»
Допустим. Дрожат. Пальцы балкона – балясины, что ли? О, Господи! Со «вкусом губ» понятно всё, хотя банально до оскомины. Но дальше:
«И, источая чайный аромат,
Полуласкает сумрак в сонном доме».
– Марианна! Ты хоть сама понимаешь, как это: «полуласкает»?! В смысле: ласкает наполовину? А на другую половину – что?!
Мы сразу перешли на «ты», причём Марианна предпочитала называть меня по фамилии.
Вот и сейчас:
– Виговский! Это у меня образ такой! По-лу-ла-ска-ет, понимаешь?! Это вот: «по-лу-ла», «лу-ла» – это у меня звукопись такая!
– Угу. Звукопись. А рояль у тебя куда плывёт? Который фиолетовый?..
– Куда надо плывет! Это сон, понимаешь?!
– Понимаю!.. А час «полустеклянный» – это что? Не до конца остекленел?!
– Да! Граница между явью и сном! Всё двигалось, а потом застыло! Но ещё не совсем…
Вот это стихотворение:
«Плыл фиолетовый рояль,
И звук молящий и молочный
Вуали клавишей вливал
В полустеклянный час полночный…
Ты спал. Ты руки раскрылил.
Неосязаемо дыханье.
Как мне узнать паренье крыл
В неуловимый миг сознанья?..
Сквозь листья и цветы теней
Дрожала влага на ресницах…
Как встретиться с тобой во сне –
Чтобы с тобою возвратиться?..»
Да, не всё понятно в этой картине. И «вуали клавишей», которые вливаются в «полустеклянный» час. И дыхание, которое почему-то «неосязаемо» (а что, бывает осязаемое?) Но вот этот молящий и молочный звук… Да, собственно, и вуали клавишей… Как там Панфилова говорит? Ву-а-ли-кла… Злоупотребляет аллитерацией, злоупотребляет! И всё-таки есть что-то в этих строчках – не благодаря, а вопреки, но есть!
«…И будет мокрый снег ложиться
В осатаневшую тоску,
И будет лебедь-свет молиться
В озёрном сдавленном кругу;
И в полукруг ветвей-ладоней,
Сожжённых в милостыне дня –
Как будто в петлю, стон знакомый
Шагнёт и выйдет из меня.
И, крикнув, я рванусь, мертвея,
И, распластавшись на весу,
Я этих белых птиц, жалея,
От чёрной гибели спасу!..»
Понравилось и такое:
«Вот опять за окном гроздья сломанных веток,
Ветер мается, носится между стволов.
И судачат в трамваях о древних приметах
И о верности ветреных снов…
Это – Осень… И это – моё удивленье
От свирели дождя средь размытых дорог.
Это – тонкое, чистое совпаденье
Поразбросанных красок, мелодий и строк…»
А ведь есть ещё и «нарциссо-узкий лунный странник», и «сумрак в синей треуголке», и даже – вот он, перл! – «ржавые груди акаций»!
Да-да, те самые, которые «лакомством ветра-волка»… Нет, не могу удержаться, вот оно:
«Ржавые груди акаций –
Лакомством ветра-волка!
Для сплетен, не для оваций
Виснут иголки.
Кто ты – гость иль прохожий?
Ну-ка – помнишь ли солнце?
Чёрной съеденной кожей
Нынче Небо зовётся.
Мелкой перхотью слога
День разодранный смутен.
Где же дом, где дорога?!
Но ответ очень труден.
Время скрипнет протезами,
Глаз единственный вытек.
И у Смерти – порезами! –
Новый саван – эпитет.
Бурый свет на иконе
От распахнутой двери.
Кто там в пламени стонет?
Чьи рогатые звери?
Почему их так много?
и на чём они пляшут?
Где же дом, где дорога?!
Но ответ очень страшен.