Литмир - Электронная Библиотека

— Это я в роли, — сказала небрежно Эвангелина, указывая на фотокарточку, где она в белокипенном пышном платье испуганно смотрит на залитый красным вином подол, а рядом хохочет мужчина. Она была почти не лжива, Симон придумала рекламу платью, созданному одной из ее подопечных, и заставила Эву надеть это платье и разыграть сценку. Реклама отчего-то не понравилась, и ни платье, ни подопечная, ни Эва ничего не получили.

Томаса посмотрела все снимки и отложила в сторону. Молча. Она, конечно, иной раз представляла себе жизнь сестры, когда считала ее еще живой, представляла просто: живет не тужит, замужем. Дети, дом полная чаша — может быть, квартира даже лучше, чем у них… Но Эва неожиданно оказалась актрисой, а ведь ничего в юности не умела — ни петь, ни показывать, вот только кривляться и передразнивать. Даже в любительских спектаклях Эва не участвовала, один раз это случилось, и Эва не смогла вспомнить ни одного слова из крошечной рольки. Она была красивая. И только. Только!

Но не верить Эве Томаса не могла, афишка и фотографии лежали на столе.

Томаса ровно стрясла снимки, как колоду карт, и отдала Эвангелине. Та взяла и спросила: ты не хочешь оставить что-нибудь себе?

И тут же ей стало стыдно. Предлагать свои снимки сестре, не взяв (и не посмотрев даже!) кого-либо из ее родных, предлагать свои глянцевые изображения Томасе — с ее жизнью, которая казалась Эвангелине сущим адом, тихим адом в подполье рая. Тихий ад с тихим дьяволом Трофимом, с такими же детьми, внуками и прочим. Томаса не ответила.

— Вот так я жила, Тома. Но это в молодости, а потом вовсе не весело. — Эвангелина сказала это как бы для оправдания, но сразу почувствовала, что сказала правду, — а она не в тихом ли аду? Нет. В тихом чистилище, где вообще нет ничего. Ни-чего.

Томаса, сметая ладонью в кучку мелкие крошки, сказала, вздохнув:

— Мы жили не так. Мы жили труднее. — И в этом слове прозвучала твердая гордость, и ею Томаса утешилась, и ею же приобрела радость высокой оценки собственной жизни, неотделимой, естественно, от этого всеобъемлющего и необозримого «мы». А у Эвы всегда «я» да «я».

Тут взвихрилась Эвангелина, вдруг позволив себе возненавидеть найденную через шестьдесят лет родную сестру, впрочем, конечно, не той вечной ненавистью, которая проходит с определением «священная», а бытовой, простой, которую мы ежедневно испытываем к кому-нибудь на работе, в магазине, метро или дома.

— А мы? И вообще, что такое «мы»? Говори за себя, а я за себя. Бегство! Ты поняла, что это такое? — Эвангелина театральным жестом подняла руку вверх, ладонью вперед, потому что Томаса хотела что-то сказать, но Эвангелина ей не дала. — Глупость? Моя глупость? Пусть так. Хорошо! — опять почти закричала она, видя, что Томаса наливается краской, буреет и собирается говорить. — Подожди! У меня не все. Я — по глупости. Но другие? По недомыслию? Тоже по глупости? Хорошо!! — Эвангелина должна была сказать то, что теперь думала. Уехать, не сказав? — Хорошо! Они ничего не поняли, как не поняла я. Но от этого их страдания, и мои тоже, не стали меньше, и пусть замахнется на нас рука! Не посмеет. И многие ли из нас хоть что-то понимали? Не понимали или не принимали. Такое может быть? Или все — идеальные люди, которые всегда думают правильно? Могут быть ошибки или другое мнение? Может быть так? Может. Ты не подумала об этом. И вот — чужая страна, ничего впереди, все за спиной — и страдания, страдания нравственные, а у многих и физические. Ты испугалась, когда я тебе рассказывала, слушать не хотела — но ведь это страдание! Это — гадость, но то, что это гадость, и было главным моим страданием. Даже хуже, если причина — ошибка или глупость. Хуже, чем когда человек идет сознательно. Ты думала об этом? Меня можно пожалеть и нужно жалеть, и жизнь у меня, как ты говоришь, тяжелая. Да, да, тяжелая. Даже тогда, когда я веселилась.

Тут Томаса прорвалась:

— Я с тобой на такие темы разговаривать не буду. У нас разные жизни и разные взгляды, хоть мы сестры…

Сказала это Томаса холодно, и фраза, и холод были именно тем малым, чего не хватало в растворе, которым скреплялась стена между сестрами. Эвангелина ощутила это, но все же попыталась продолжить еще: та же оккупация, те же жертвы, нехватки. Но так неубежденно, что Томаса тут же подхватила, но гневно и величественно: ТЕ ЖЕ?

— Нет, нет, конечно, — заторопилась Эвангелина, не желая никаких больше разногласий с сестрой, найденной и вновь утерянной. — Возможно, я сужу не так, неверно, из своей жизни. Другой я не знаю. Но люди везде люди, и человеку больно, когда больно. Один он гибнет или… Гибнуть страшно всегда… Жить не своей жизнью — тоже страшно.

— Вы смотрите по-другому, — ответила Томаса и почувствовала, как переходит наверх. Эвангелина становится маленькой-маленькой и глупенькой, а Томасе не хочется объяснять ей то, что знает каждый школьник. И еще подумала, что Эвангелина того человека с железной дороги взяла из фильма, как это? — сюжет. Их фильмы не отличаются ни вкусом, ни высокой нравственностью. Рассказала, чтобы поразить воображение Томасы и, может быть, вызвать к себе жалость или любовь, но увидев, что все случилось не так, пошла на попятный и притащила фотографии, а на самом-то деле — афишка-то одна, да и старенькая — актриска средненькая, приехала понюхать, нельзя ли под старость ей здесь устроиться, получить квартирку и прожить остаток дней в покое, не тужа ни о чем. Тем более что, как видно, она не сумела запастись мужем-режиссером. А уехала отсюда Эва, может быть, и с мужчиной, но вполне прилично, иначе как бы она попала в Париж?

— Тома, — сказала Эвангелина, роясь в сумке, — я кое-что тут тебе и твоим привезла, сувениры… — И вытащила из сумки платочки с видами Парижа, флакончики с духами, помаду в прозрачных тюбиках, всякую такую мелочь. Как она не взяла основное! Кофточку, шарф, пояски! Но Томаса, как давеча крошки, рукой подвинула все эти блестящие и привлекательные по виду вещицы на край стола. За такими штучками и постояла бы Томаса для Инны в каком-нибудь магазине, но взять от Эвы — никогда. Хотя сестра, конечно, обидится. Ничего. Раньше бы на часок, может, и взяла, теперь, после странной их беседы, — нельзя. Жив был бы Трофим — все бы сразу про Эву понял и ответил как надо. И Олег тоже. И Инна. А она стала так проста, чуть что не безграмотна, правда. Разве можно считать грамотностью умение читать, писать и считать? Мало грамотная она и ничего не может объяснить своей иностранной сестре. А как бы надо!

Устала она с сестрой. Залегла бы сейчас спать. Завалилась, как говорит Инна, когда приходит с дежурства. Чтобы не видеть сестры и не слышать. А Эвангелина думала о том, что ей надо уходить и, наверное, завтра, завтра (чтобы не сегодня) продолжить разговор, который и впрямь обязан длиться не день и не два, а может быть, и не неделю. Сегодня, как две державы, они присмотрелись друг к другу, провели первую беседу. А все самое главное, для чего державы решили свидеться, не введено в первый турнир за столом.

…Только бы еще спросить о Машине, думала Эвангелина, сжимая в руке сумку и говоря Томасе: Тома, я обижусь, это же мои сувениры, моя любовь от сердца! Томаса яростно трясла головой и даже не смотрела на сувениры. Томаса хотела показать сестре, что ни к чему им сувениры, они ни в чем не нуждаются. Но и Эвангелина это видела. Шикарная квартира. Стол с разносолами, и только вот очень скромная, затертая Томаса. Но она же сама не стремится стать другой, быть другой. Это ведь совсем не то, что «не может».

…Господи, ну как же я спрошу о Машине, в панике думала Эвангелина и тем временем видела плотный конец карточки, торчащий из альбома, на которой вечный Шурочка улыбался вечной лихой улыбкой. Шурочка улыбается вечной картонной улыбкой и нежно и вечно держит под руку свою не очень красивенькую юную жену, которая не успела с ним побывать счастливой…

— Родная, сестричка, Тома, как мне тяжело и странно… Мы так близки и отдалены… Я пойду сейчас, Томик, а завтра мы с тобой увидимся и проведем целый день, только не в доме, пойдем в парк…

79
{"b":"726667","o":1}