Литмир - Электронная Библиотека

— Вот она! — крикнула Томаса. — Ты опоздала! Мы похоронили папу!

Томаса с торжеством выкрикнула, будто радуясь, что они успели спрятать Юлиуса от Эвангелины. Было это, должно быть, и так и не так…

— Я знаю, — сказала Эвангелина. — Я была там.

— Ты??! — закричала Томаса. И Фира приблизилась, сколько могла, чтобы все услышать. Нет, Фира никогда не опоздает. Подерутся еще. И мальчишка тут, и Машин во-он идет. Вышагивает, как, прости господи, деревяшка кособокая. Так она могла уже думать, потому что знала, что Машин уезжает, и познакомилась с товарищем, который вместо него, — обходительным и полным.

— Ты была?! Не ври, Эва! Грешно!

Томаса кричала и чувствовала, как каменная тяжесть начинает томиться, размокать, таять, еще немного и — прольется. Слезами, наконец. Неизвестно отчего, по кому. По отцу ли, Эве, себе, Коле. Оказалось — небезразлично ей все. Сердце билось так, будто пришел к ней на свидание муж, жених, любовник. Томаса думала, как хотела.

Тут с хрипотой, откашливаясь от вседневного молчания, вступил Коля:

— Но она была там. Я видел ее. У могилы Ипатьевых. Правда.

…Да, да, да… — кивала Эвангелина, благодарная Коле, который спасал ее, великодушно забыв все, как, впрочем, и она. Их контактность, их слаженность все раскрыли Томасе. Она не поверила Эвангелине, не поверила Коле — не верила ИМ. Эву, как всегда, жалели и спасали.

— Я знаю, почему ты ее защищаешь! Я все знаю! Ты сам рассказывал мне, какая она!

Томаса кричала все громче, видя, как Эвангелина пытается что-то сказать. Надо было кричать еще громче и быстрее, чтобы успеть ей высказать все. Что было правдой, единственно возможной.

— Я знаю! Если бы так сделала я, меня бы оплевали. Выгнали! Убили! — Томаса прервалась, будто что-то лопнуло у нее в груди, голос упал, сел. — А тебя защищают. Все. Лгут. Крутятся. И защищают. Я любила тебя, Эва. Молчи! — хрипло с кашлем выдохнула Томаса, когда Эвангелина сказала: и я. — Молчи, дай мне сказать. Один раз в жизни. Я любила тебя, а теперь ненавижу, потому что это ты убила папу. Из-за тебя он умер. А тебе наплевать.

Коля стоял близко к Томасе, но боялся прервать ее, коснуться ее, остановить, так была она напряжена и выглядела такой благородной. Он только снова сказал: но она была, честное благородное.

Томаса обернулась к нему, глаза у нее были темные и странно огромные.

— Пусть была. Не в этом дело. Была. Как воровка. И ты с ней… И вы все с ней. А меня обманывали, потому что я некрасивая. Я этого не знала раньше, а теперь узнала. Я — уродина.

Томаса опустилась на ступеньку и запрокинула голову, потому что почувствовала, как из глаз полились слезы, которых она ждала, но только не сейчас. Не при Эве. И не при нем.

Эвангелина стояла опустив голову. Коля отвернулся от нее и отошел к Томасе, наклонился к ней и, глядя в лицо, говорил: Тоня, Тоня, ну что вы, Тоня, — и больше ничего не мог сказать, а она, закусив губу, смотрела на него этими большими, темными, широкими и все ширившимися глазами, которые заплывали, плыли во влаге и вдруг сохли и очищались от чего-то.

Эвангелина не двинулась, она знала, что не имеет права подходить к Томасе, потому что Томаса права. И особенно страшны ей были Томасины слова: я — уродина. Господи, спаси и сохрани, как это страшно, наверное, быть уродиной, господи, спаси, думала Эвангелина, испытывая великую жалость к Томасе. И к себе.

А Томаса, горя своими широкими темными глазами, шептала:

— Тогда ударьте ее, Коля, ударьте. Она заслужила.

Коля, не отвечая, повернулся к Эвангелине, она подняла лицо, и он увидел ее сияющую красоту, красоту мадонны, перед которой нужно пасть на колени и молиться, чтобы красота эта продлилась. А сзади шептала Томаса, и Коля понимал, понимал ее шепот и знал, что должен сделать, как говорит Томаса. Но не мог двинуться. И Томаса, сидя на снежном крыльце, видела это.

— Ну же, Коля, ну, — шептала она, зная, что так никогда не произойдет.

Тут и появился Машин, которого торопила Фира, потому что — ой, что деется, смертоубивство!

Машин не понимал ничего и злился опять на себя, что появился здесь. Он возмущался собою уже несколько часов. После своего счастливого гарцевания на коне, по аллеям, обрыву, до пристани, которое достойно было разве что гимназиста. Сейчас он коротко оборвал Фиру, сказав, что ее бывшие хозяева его не интересуют и пусть они что хотят, то и делают. Он нарочно сказал «хозяева», чтобы и ее ударить, чтобы она оставила его в покое и чтобы несколько часов, оставшихся ему в этом городе, никто и ничто не напоминало ему о его слабости, случившейся здесь. В этом гнусном городишке, которого он так и не узнал. Да и черт с ним. Машин готов был заковать себя в железа. Но делать этого было бы и не нужно. Он хорошо собрался. Городок этот не только гнусен — главное, он тих и уныл, и никто здесь ничего не затевает, потому что живут тут людишки из нор, которым только до себя, и Машин презирал их и за это. А Болингеры… Что Болингеры? Папаша скончался, девок расхватают, а матушка загнется как-нибудь. Когда Машин вышел из-за угла, вся сцена предстала перед ним: младшая сидит на ступенях с запрокинутым лицом и над ней этот мозглячок, эта гнида, мразь… Машин скрипнул зубами. И почувствовал, как кто-то кинулся ему на грудь, как кидаются не женщины, а дети, ища защиты. Через мгновение он увидел, что это Эвангелина, которая спрятала лицо где-то в бортах шинели. Тут же стояла и Фира, глядя на все во все глаза, и Липилин с винтовкой наперевес: не зная, какая готовность, — полная боевая или нет. Смотрел и кадетик-сопляк с искривленным лицом и расползшимися темными толстыми губами. Не смотрела только Томаса, будто ничто на земле ее не интересовало.

Ах, как бы ушел, убежал сейчас отсюда Машин! С ней. Ускакал к чертовой матери и, может, шарахнулся бы с обрыва, спросив на ухо: со мной? — и она бы только кивнула — да. Как бы долго еще летели они вместе. Косо, с обрыва, переворачиваясь в воздухе, держа друг друга за перекрутившиеся руки, как снится иногда… Только в детстве.

Рука его потянулась к ее голове, к припорошенной снегом шапочке, накрытой тоненькой шалькой, как тогда, когда она играла в своем доме светскую даму, и была полна любопытства, и жила еще прежней жизнью, и спрашивала его чушь несусветную — был ли он в свите великого князя… В свите короля Людовика. Девчонка. Рука потянулась, но Машин остановил себя и сказал, кривя рот со шрамом:

— Что вы, барышня, как сумасшедшая, кидаетесь, обознались?

Он все-таки сказал это слово, так много вобравшее в себя. Это была разрешившаяся таким образом ревность, боль, неверие. Он бы не выжил, если бы не сказал этого, по сути мальчишеского: обознались?

Она услышала, но не оторвалась от шинели, которая пахла сукном, только материей — не им, не ремнями, не табаком, — а штукой материи, как в галантерейной лавке. Она не оторвалась еще, но уже не стало ощущения защиты. Между лицом и шинелью проник холод. Чувствуя малейшее ее движение всегда, Машин понял этот промежуток и, слыша немоту вокруг, стал отдирать ее пальцы и еще суше повторил: обознались?

Как она легко оторвалась! И холодно стало пригретой ею груди. Эвангелина отбежала. Все так же немо было вокруг. Ее отчаянный бросок к Машину привел всех в смятение. Эвангелина еще обвела их глазами, обвела и увидела, как отходят глаза, прячутся от ее взгляда, а Томаса как не глядела, так и не глядит. Эвангелина бы осталась. Бросилась бы к Томасе, сказала что-нибудь, сидела бы с ней на крыльце, пока та не простила что-то непрощаемое. Но ветер подхватил, ветер понес. Вьюга началась, и Эва побежала, не прямо, лицом вперед, а боком, все еще лицом к ним. Все еще. И у каждого возникло желание окликнуть ее, остановить, броситься за ней — удержать от чего-то, рассудить что-то, здесь же, на улице, во вьюге, на снежном крыльце. Но они все были детьми. Только Фира и Липилин были взрослыми, но что они могли сделать с такими большими детьми, которые играли взабуду́щую. В недозволенное. Будто взрослые. Дети играют жестоко подчас. Никто и не крикнул Эвангелине-Уленьке, и никто за нею не побежал. Нужно было выдержать все правила, созданные ими же, детьми, до конца. Коля побежал бы, если бы не сказала про себя Томаса: я — уродина. И невозможно было ответить: нет, вы не уродина, Тоня. Вот потому остался стоять неподвижно Коля.

58
{"b":"726667","o":1}