Этого Коля Томасе не рассказал, хотя был момент, когда все уже почти срывалось с языка, он еле удержался. Все-таки девчонка.
Томасе пришлось его теребить за рукав:
— Коля, я не думала, что вы так плохо ко мне относитесь. Почему вы молчите? На самом интересном месте… — Томаса надулась, она училась кокетничать.
А Коля, оторвавшись от тягостных воспоминаний, искренне сказал:
— Томаса, я никогда не буду ни к кому лучше относиться, чем к вам.
— Тогда вы продолжите свой рассказ. Не бойтесь. Я совсем другая теперь. Что раньше было для меня… — Она не стала говорить, а спросила — Ну, какой он?
— Страшный, — ответил Коля и удивился, что так ответил, потому что чувство, которое вызывал человек, было гораздо сложнее, но ничего иного не мог Коля выбрать.
Томаса побледнела.
— Я так и знала, — сказала она. Она поняла Колин ответ по-своему. ТОТ был страшным, и только. Тогда она спросила Колю еще: — Коля, как вы думаете вообще, что ЭТО?
Коля виделся ей пророком, который как скажет, так и есть и будет.
Коля пожал плечами и ответил вяло и нехотя. Он и сам не знал, что ЭТО такое, но знал, что ответить надо.
— У нас в кадетском корпусе говорили, что ОНИ — бандиты вроде Стеньки Разина. И что погибнет культура и цивилизация, если ОНИ возьмут власть.
Коля снова представил себе лицо человека с острыми скулами и ртом, как прорезанная щель. Человек показался ему жестоким, но Коля уверен был, что тот не станет жечь книги и резать картины. Глаза его были не такими. Он вспомнил ЕГО глаза. Они были холодными, жесткими, но не ТУПЫМИ! НЕ ТУПЫМИ. Вот в чем главное. Вот в чем. Этот человек может убить, если нужно (или не нужно). Колю обдало холодком восторга. Но он не будет жечь книги. А убивать… Что ж, Николай Печеникин сможет умереть спокойно и с достоинством. Но этого всего он не смог бы объяснить Томасе и вдруг рассердился на ее дотошные приставания.
— Я ничего не знаю, Антонина. Откуда мне знать. А человек ТОТ жесток, но это не самое плохое. Запомните.
На этом их разговор закончился, и они разошлись.
Теперь же Коля сидел на диване в своей комнате и думал о том, что он должен был сделать, увидев Улиту Алексеевну перед дверью с нелепой шляпной коробкой в руках. Он не имел права впускать ее, потому что не имел никаких прав в чужой семье, которая жила у них. И вместе с тем он мучился виною, что впустил ее. А как ловко она обогнула его в коридоре. Проскочила в гостиную как белка. В память врезались подробности, когда она близко в дверях стояла рядом. Почти безбровый блестящий от стекающей снежной воды лоб, гладкий и выпуклый, как у мадонн. Его хотелось тронуть. А ноздри и верхняя губа были темны и четко вырезаны. Надменные ноздри. Коля вспоминал не шевелясь, затаив дыхание, чтобы не потревожилось ясное видение лица Улиты Алексеевны.
Вдруг он подумал: я добьюсь ее.
Так часто говорили старшие в корпусе о женщинах. И добивались. Женились на своих избранницах. А Коля всего на год моложе Улиты Алексеевны. Но когда подумал, что добьется ее, то горько усмехнулся. Он забыл, что он никто и теперь, наверное, всегда будет никем.
— Что с ним, что с ним, что с ним?.. — в ужасе спрашивала Эвангелина, прижимаясь к двери. И Томасе нравилось, что Эва так испугалась. Отец дремал или спал. Глаза его были закрыты, и дышал он ровно. Он не знал, что любимая Эвочка здесь.
— Он умирает, — непримиримо ответила Томаса и увидела, как позеленело лицо сестры. — Это ты довела его, — продолжала Томаса, видя эффект лжи. И вдруг в глубине ее родилась радость: Эва останется с ними. И, уверяясь в этом, Томаса хотела, чтобы Эва наконец поняла, чтобы ее проняло что-то.
— Но что можно сделать? — бормотала Эвангелина, чувствуя, что готова бежать отсюда.
— Ничего, — отчеканила Томаса. Она уже готова была простить сестру за ее испуг и тревогу, но мириться сразу нельзя, пусть Эва еще поволнуется.
— Я могу помочь, — сказала Эвангелина, — у меня связи… — Вот этого она не должна была говорить, никто ей таких полномочий не давал. И вообще-то какие связи, с кем?
Ах вот, подумала Томаса, связи. Наверное, об этом умолчал Коля и сказала тетя Аннета. И об этом сама сказала сейчас Эва. Нет, не насовсем пришла она. Лживая! Гадкая! Она пришла «помочь». Как Томаса не догадалась!
Томаса пристально смотрела на сестру, и та напугалась ее острого ненавидящего взгляда.
А Томаса, разглядывая ее, увидела, что сестра и не причесана толком, и какая-то серая, неотмытая, чужая. Она была права. Эвангелина не утруждала себя каждодневным мытьем, она пришла к тому, что мыться каждый день ужасная скука, а не мыться — весьма ощутимая деталь свободы личной. Хорошо, что она была юна и красива, поэтому легкий сероватый налет не портил ее, а наносил на лицо тени страданий, которых, в сущности, пока не было. А о связях она сказала, чтобы хоть намекнуть о Машине, который со вчерашнего вечера стал ее существованием, оправданием этого существования. И если бы она продолжала молиться по утрам о ниспослании здоровья всем любимым, то впереди бы стоял Машин. Но некому и нельзя было рассказать о ее счастье и несчастье и спросить было не у кого, что же дальше будет с нею и Машиным. Вот почему сказала Эвангелина о связях, и вместе с этими дурацкими словами пришло к ней полное ощущение вчерашнего, и пришло более сильным и прекрасным, чем было на самом деле. Потому что воспоминание имеет свои законы, оно борет жизнь неземным сверканьем.
Томаса, конечно, ничего этого не знала, и самое верхнее увидела она — похвальбу.
— Нам не нужны твои грязные связи, — сказала Томаса надменно, и надменность получилась весомой — наверное, из-за очень еще детского лица Томасы, которое если уж что выражает, то четко и резко, как в цирке у рыжего.
Томаса сказала очень громко, и ее услышал Коля. Он был взволнован как никогда, поскольку ему казалось, что должно будет понадобиться его вмешательство. Он сжимал в кармане отцовский пистолет, который теперь всегда был с ним, хотя и вышел приказ о сдаче оружия. Но ни на его кадетскую форму, ни на него самого никто не обращал внимания — слишком круглодетским было его желтое личико, и усы еле пробивались, и рост маленький. Можно было дать ему и лет четырнадцать-пятнадцать, недалеко до сущего.
Сквозь полубредовый сон Юлиус услышал слова младшей дочери. И ему казалось, что пришла Фира, и снова разгорается ссора, и ему надо немедленно вмешаться. Он с трудом открыл глаза. Не принимала еще участия в событиях тетя Аннета, услышавшая, конечно, стук в дверь, крикнула: Коленька, кто там пришел?! Коля не ответил, она подождала еще, немного возмутилась молчанием, но спускаться со своего верха не стала, а продолжила дневник, который влек ее более событий. Ну что там могло такое произойти, чтобы ей бежать сломя голову вниз? Какая-нибудь обычная чепуха. Пусть ею занимается Зиночка, которая ужасно любит разную подобную домашнюю чепуху.
А Юлиус увидел свою Эвочку. И вначале не поверил, что видит ее, и сильно ворохнулся под шубами.
— Тише! — закричала Томаса, хотя Эвангелина не двигалась и молчала. — Тише! Ты потревожила папу?
Эвангелина молчала и с ужасом, не отрываясь смотрела на шевелящийся куль.
— Эвочка, деточка, солнышко, ты пришла… — прошептал Юлиус и чувствовал, как уходит что-то унылое и беспросветное, что появилось в последние дни, и сидело, и ходило, и спало-жило рядом. Унылое, серое, молчаливое, которое и зевало еще тоскливо: а-а-а-ах-х…
Юлиус собрался с силами, которых почему-то совсем не стало, и приподнялся. Тут и увидела его лицо Эвангелина. Совсем белое, маленькое, с легкими желтыми волосиками над ним, как пух, над которыми можно было засмеяться и заплакать. Но Эвангелина не сделала ни того, ни другого, только смотрела, не слыша даже, что он говорит.
Зато слышала Томаса, которая опять закричала:
— Папа, перестань!
Но Юлиуса на большее не хватило, и он тоже смотрел не отрываясь на свое дитя, на свою возлюбленную и не мог наглядеться. Эва же пятилась к двери, ей было ужасно, страшно, тягостно здесь. Она представляла все по-другому, разве думала она, что тут ТАК. Она думала, вот она входит в комнату, где все вокруг за столом пьют горячий домашний чай. И смотрят на нее сурово, а мамочка говорит что-то очень строгое. И ей становится ужасно стыдно, и она боится мамочки, а Томаса дуется, и отец смотрит тайно и добро. Она не ждала прощения сразу, она понимала, что виновата, но деваться ей, после того как Машин ушел навсегда, было некуда — и она все стерпит. Так она представляла картину возвращения. А тут такой ужас: отец умирает, ненавидящие глаза сестры, разваленные вещи и этот желтенький ореол над головой из пушистых, ставших детскими волос… Она все отходила к двери, а Юлиус протягивал за нею руки. Томаса же с силой укладывала его на диван и говорила громко, четко, как говорят тем, кто ничего не понимает: