— Здравствуй, — сказала Томаса.
— Здра-авству-у-уй, — ответила как можно длиннее Эвангелина, чтобы хоть как-то подготовиться, потому что не могла пока понять и определить, с чем сестра послана и одна ли она здесь.
Томаса видела все. Какой робкой и виноватой вошла Эва в гостиную, и как смешалась, увидя ее, и как быстро «приняла вид». Все это увидела и поняла младшая сестра, она вдруг научилась понимать взгляды, движения, даже походки, то есть то, чему раньше не придавала значения. Всего уже произошло между нею и сестрой за малое время. Томаса успела и удивиться сестре, и возненавидеть ее на короткое время, конечно, и снова полюбить, жалеть и думать о ней ежеминутно. И мучиться тайной того, что вчера произошло здесь между отцом и сестрой, почему отец так странно неподвижно лежит с тех пор, как пришел отсюда, хотя все, что он сказал об их с Эвой решении, было разумным и с ее точки зрения. Однако никто ее в расчет не брал. Только когда стемнело на улице и в доме зажгли лампу, отец открыл глаза и смотрел долго в окно, а потом зашевелился на оттоманке, пытаясь встать. Они с Томасой были одни. Зинаида Андреевна сидела у Аннеты. Она, правда, глянула раза два в дверь; увидев, что Юлиус спит, успокаивалась. Сердилась она на мужа за то, что он никак не идет к новой власти выяснять их положение. А Томаса видела, что отцу плохо. Он не спал. Она это понимала. Иногда он открывал глаза и смотрел на комнату удивленно и смутно. Вот только когда стало темнеть, он ясными глазами посмотрел в окно и попытался встать. Но не смог этого сделать. И увидел Томасу. Тогда он улыбнулся и сказал: вот как я устал.
И тогда Томаса быстро — она чувствовала, что скоро придет мамочка, — сказала:
— Папа, я схожу за Эвой.
Юлиус снова попытался встать. И почти смог. Томаса подскочила к нему и ощутила, как трясутся у него руки от напряжения и насколько у него нет сил.
Но вдвоем они дошли до кресла. Юлиус присел на него и сказал совсем тихо: я тебя одну не пущу. Пойдем вместе.
Но Томаса уже обертывала голову старым Зинаиды Андреевниным платком, на туфли натягивала боты и говорила звонко и не своим голосом:
— Папа, я сейчас. Я скоро. Папа, только ты маме не говори. Я быстро. Никто меня не тронет. Я скоро. Мы с Эвой. Только маме, ради бога!
И не слушая ничего (хотя Юлиус молчал), Томаса выбежала на улицу. Ей казалось, что прямо на пороге ей встретится Эва, которая тут же «сделает вид», потому что она гордячка, всегда была ею и осталась. Конечно, отец вчера сказал Эве, что придет за нею, иначе быть не могло. Но разве Эва может догадаться, как отцу плохо. Томаса только сейчас, на бегу, поняла, как плохо Юлиусу. И может быть, это Эва, ненормальная, наговорила ему что-нибудь, а сейчас мучается от этого и боится идти к ним? Томаса добежала до дома за несколько минут, хотя расстояние было немалым. Она даже задохнулась и закашлялась, но не остановилась ни на секунду. Вдали от родных ей стало казаться, что положение у них катастрофическое, что все они пропадают и гибнут и что если она не поспеет, то прежде всего погибнет Эва и их ничто уже не спасет тоже. Тут она увидела, что дом их темен. Эвы там не было. Но Томаса не думала плохого: просто у Эвы не горит лампа, она спит, дремлет, плачет…
А вдруг Эва бежит другими переулками к тети Аннетиному дому? Как Томаса об этом не подумала, дурочка! Отец не догадается послать за нею Колю, да и не сможет со своею вечной вежливостью и стеснительностью. Хотя Томаса знала, что это-то отец попросит Колю сделать! Но ей нужно было как можно дольше чувствовать, что все не страшно и почти в порядке и скоро снова начнется скучная, но такая милая позавчерашняя жизнь. По инерции спешки Томаса не сняла пальто и платка и обежала весь дом единым духом, крича громко: Эва! Где ты, Эва!
Эвангелины не было.
Успокоившись немного, но так и не сняв пальто, Томаса села в гостиной и рассудила, что должна Эву подождать. Ждать. А вдруг Фирка утащила ее объясняться к новым властям? Мало ли что. Томаса чувствовала себя сейчас главой семьи, она видела, как сдали сразу родители. Но как ни запугивала себя Томаса, мысли ее о сестре заканчивались неожиданным припевом: ничего с ней не случилось.
Томаса зажгла свет, чтобы не было одиноко и чтобы тот, кто первый придет, знал, что она здесь. Когда стукнула входная дверь и тихо зашелестели шаги, она поняла, что это Эва. Кто еще так крадучись войдет, умеет войти? Шаги затихли. Эва чего-то боялась, подозрительным страхом, но не ужасом, когда кричат и бегут вон.
А когда Эва вошла, Томасе не захотелось ни объясняться, ни говорить обычные меж ними ласковые слова: душка, душечка, милочка, прелесть и т. д.
Она встала, накручивая на голову по-бабьи платок, и сказала спокойно:
— Пойдем, Эва. Мама велела бросить все и идти. Завтра папа идет к властям.
Говоря это, Томаса застегивала пальто, надевала варежки, но слышала, что Эвангелина не двигается. Томасе было шестнадцать, и она уже не была такой маленькой, как представлялось сестре. Томаса была некрасивой, а маленькой — нет.
Теперь все было застегнуто, надето и надо было ждать Эву. Томаса глянула на сестру. И увидела сестру вовсе не в позе готовности. Наоборот. Эва прочно и как бы надолго прислонилась к дверному косяку и рассматривала Томасу с очевидным интересом. Будто та проделывала бог весть какие удивительные вещи, а не застегивала пальто. Томаса, глядя прямо в ее коричневые, светлые — ах какие красивые глаза! — сказала:
— Идем же, Эва. Папа и мамочка волнуются.
Эвангелина медлила с ответом. Она смотрела на Томасу и думала о том, что вот сейчас или никогда. Или сейчас кончится это тем, что она все-таки уйдет с сестрой, или… Отца к ней не пустили, это ясно. Он же не сумел ее уговорить, привести. Внезапно с тоскливой нежностью Эвангелина вспомнила отца, каким он был вчера, как лежал, молчал, не звал ее никуда и сегодня сбежал утром, боясь ей надоесть. О господи! Она же все понимает! Но изменилась жизнь, и она выбирает новую, измененную; пусть даже плохую, дурную, грязную, без родителей, без сестры, без прошлого. Какую угодно, но новую. Так распаляла она себя, не зная о новой жизни ни с птичий носок, а определяла ее для красоты и собственного жертвенного величия.
Поэтому медлила с ответом. Напрягая все силы, чтобы сейчас, разом, отделаться от своего прошлого.
— Никуда я не пойду, — сказала она, принимая свою любимую испанскую позу. — Я папе об этом вчера сказала. Что он там выдумал про меня? Я сказала, что не пойду, и он сам со мною согласился. — Уле-Эве уже было без разницы, предает она Юлиуса или нет. — Пойми, это невоз-мож-но. Возвращаться. Пойми, Тоня, — вдруг назвала сестру ее крещеным именем, которое почти забыла. — Пой-ми. Не-воз-можно. Меня зазывают, а я не хо-чу. Я стану жить так, как мне хочется, а не кому-то. Мне от родителей ничего не надо, пусть забирают все, что здесь есть. — Эвангелину совсем покинула мимолетная тусклая нежность к отцу, и ей хотелось предстать перед Томасой взрослой девицей, которая вправе решать сама свою судьбу.
У Томасы сделалось каменное лицо — наверное, на словах об отце. Вот как? Но разве не вместе они хихикали над ним ежевечерне, лежа в постелях и обсуждая дневные новости. Без отца не обходился ни один пододеяльный хохот. Отец был для них Юлиусом и шутом. А теперь Томаса обижается, стоит Эвангелине сказать что-нибудь совсем невинное. Какая хитрая девчонка. Маленькая, толстая, злая. Глаза у Эвангелины вспыхнули как рождественские свечи на темной до поры елке. Но Томаса опередила ее:
— Ты гадкая, Эва.
И Томаса прошла мимо сестры в дверь с тем же каменным лицом. Эвангелина еле сдержалась, чтобы не ущипнуть ее пребольно, еле-еле удержалась.
Прошептала, скорее прошипела:
— Только больше без послов!
А Томаса? Что Томаса! Она шла по коридору. Как будто за ее спиной не оставалась родная сестра, в пустом доме, одна, которая, может быть, и не хочет жить с ними, но это никак не касается их любви. Где же эта любовь? В которой Томаса клялась Эве каждый вечер, где? Куда подевалось обещание никогда не покидать друг друга? Эва не хочет жить с ними? Ну и что! Томаса может остаться с нею. Не остаться, ладно, но спросить хотя бы — Эвочка, милочка, почему ты не хочешь с нами жить? Мы тебе надоели? И, может быть, тогда бы они подумали вдвоем, что же такое новая жизнь и что такое они в ней. Не умирать же им, в конце концов. Или, может быть, умирать? Ну нет, она умирать не собирается! Эвангелина была вне себя. Хлопнула входная дверь. Томаса ушла. Эвангелина кинулась к окну и увидела на синем снегу квадратную тень Томасы и дальше ее саму, такую же квадратную, идущую быстро прочь. Вот она завернула за угол. Все. Пусть себе идет, сказала Эвангелина, и голос ее показался ей незнакомым. Она прошла в диванную, в кухню, в гостиную и зажгла везде лампы. Самой светлой оказалась диванная, самая маленькая в доме. Эвангелина подошла к фортепиано, подняла и опустила крышку, села в угол диванчика, подобрала ноги… И тут, в стороне, где бежала сейчас Томаса, раздался выстрел. Эвангелина замерла. Дом, от внутренней вездесущей тяжелой тишины колыхался, как бочка на волнах. Из черноты окна, издалека, неслись еще выстрелы и странно молчали собаки, которые раньше, казалось, в давние-давние времена, заливались лаем на любой звук.