Но уж Эвочка книжечку ту не терпела! Эвочке противна была Эвангелина Сен-Клер со своей бледностью, болезнями, локонами и добротой. Эва готова была влезть в страницу и исщипать и искусать препротивную глупую девчонку, именем которой звалась. Однако и глаз не подымала Эвочка-Уленька, когда мамочка красивым выразительным голосом читала дочерям книгу. И казалось, что Уленька внимательно и с волнением, как сама мамочка, слушает не раз читанные любимые мамочкины главы, как Тоня и Фира, которая всегда подсаживалась послушать, — но нет! — старшая дочь слышала совсем другое. В той книге, которую слышала Уленька, действовали те же герои, но что в ней творилось! Эвангелину Сен-Клер поджаривали на сковороде и подвешивали на дерево, с нее снимали панталоны и унижали тем, что показывали всем, какая тощая у нее попка! И как ловко гуляет по ней ремень этого мальчишки! Дядюшка Том терпел еще больший гнет, чем в настоящей книжке, и это был иной раз не он, а Томаса, сестрица, скучная и толстая, а иной раз Фирка или еще кто-нибудь, кто в данный момент докучал Уленьке. А надо всеми царствовала Уленька, которая всеми повелевала, всех порола и всем снимала нижнее белье, чтобы унизить. В конце концов, утомившись, Эвочка засыпала, и Зинаида Андреевна тут же прекращала чтение, коря себя каждый раз за то, что утомляет и волнует детей слишком частым чтением книги, в особенности слабенькую, нервную Эвочку.
А вообще сестры дружили, были дружны, потому что Тоня подчинялась Эвочке целиком и беспрекословно. Иначе никакой дружбы не получилось бы. Разница у них, как распорядились родители, была всего чуть больше года, но для Тони-Томасы Уленька была и старшей, и красавицей, и выдумщицей, и такой скорой на все, что Тома только еще поворачивается, а Эвочка уже что-то сотворила, и уже Фирка (Тома не смела так называть няню, но при Эвочке называла, шепотом) кричит, что прокуда напрокудила, и Эвочка с хохотом, в котором есть что-то и странное, летит на чердак или к отцу в магазин, куда только она смела влетать и только ей это разрешалось. В магазин, где мерцал зеленоватый свет и где все чуть позванивало, побрякивало и надо было тихо двигаться и тихо говорить. Юлиус, как видел Эвочку, улыбался, но тут же и прятал улыбку, потому что Зинуша велела быть ему строгим с дочерьми — отец! — и следила, чтобы это было так. И Юлиус, который до дрожи обожал свою Эвочку (как и Зинушу), хмурился и скучным (потому что неправдивым) голосом выговаривал ей за этот бег, и громкий смех, и влет в магазин. Как он ждал, когда же дочь по-серьезному заинтересуется его магазином и всем тем, что было в нем, убегая сюда пока просто от погони, и спросит, почему то так, а это этак. Но Эвочка не спрашивала, а своими круглыми, быстрыми, светло-коричневыми глазками быстро осматривалась и что-нибудь из экспонатов — как называл то, что у него продавалось, Юлиус — хватала, так, без интереса, сама не зная почему.
Ей было наслаждением что-нибудь схватить, смять, сломать и потом бросить. Тут она не бросала, а, схватив, как обезьянка, смотрела на отца из-под своего чистого большого белого лба. И отец, не дыша, все же не говорил — положи. Тогда она клала сама, почти кидала, но клала. А если б он сказал — положи? Бросила б? Кто знает.
(У Юлиуса был магазин точной оптики. На месте булочной и кофейни Эберхардта. Точной оптики в городке требовалось весьма умеренно, но Юлиус, то бишь Алексей Георгиевич, сидел в своем магазине изо дня в день, с утра и до вечера. Покупатели заходили скорее перекинуться словом, поглядеть, полюбопытствовать, но не купить. И сейчас, в это раннее утро, с немецкой пунктуальностью Юлиус собирается в свой магазин, сидеть.)
И тут же теряла к отцову магазину интерес. Самой любимой Эвочкиной комнатой с возрастанием стала диванная, где она могла спрятаться, потихоньку зажечь свечи, закрыться на ключ, не отвечая на Томасин стук и жалобный голос, и приплясывать под колеблющийся свет свечей перед книжным шкафом, стеклянные дверцы которого подтверждали то, что она про себя думала: Уленька — красавица, Эвочка — умница. Она теперь тоже зачастую путала свои имена, хотя любила только одно — Уля.
Подростком красавицей она еще не была, но обещала ею стать, девицей весьма заметной и необыкновенной внешности. Она ближе была по лицу к Юлиусу (на мать вовсе не похожа), но Юлиусова благостность не пристала к ней — и, в общем, она была сама по себе. Темнокурчавая, с гладким белым лбом, может быть даже слишком белым, она поражала вдруг глубиной больших круглых светло-коричневых глаз с темной каемкой ресниц под светлыми, почти бесцветными бровями. Томаса ходила за сестрой как привязанная и выполняла ее приказы, даже такие: встань на четвереньки, мне надо заглянуть на шкаф. И Томаса покорно становилась, и Эвочка долго топталась у нее на спине, хотя сойти можно было и раньше. Верткая озорница была Эвочка, а с годами вдруг стала иной — и все чаще! — кошечкой домашней, прирученной.
И родители облегченно радовались. Из бесенка (они сознались в этом друг другу) вырастает прелестная девушка с хорошим нравом и величавыми манерами. Принцесса. Откуда только? Вот что как-то немного мешало. Девчонки уже начали гадать на картах и иными способами на женихов. После вечернего чая, когда Юлиус (так меж ними двумя Эвочка называла отца), поговорив с ними об отметках и примерном поведении — не сумел он вечернюю беседу превратить во что-то занимательное и вместе поучительное, — удалялся, они бежали в детскую и тайно занимались гаданьями. Юлиус пытался сделать беседы хоть более живыми, и ему казалось, вот-вот получится и девочки уже не такие вялые, а навострили ушки, но видел увеличившиеся глаза жены, которая этим говорила, что беседа идет не туда и надо немедленно ее прекращать. И Юлиус немедленно прекращал любую, например, о странном качестве стекол — запредельности. Девочки мило и робко прощались на ночь и только у себя в детской принимались хохотать, потому что все видели — и потуги Юлиуса на дружбу, и материнские «глаза», и мгновенное молчание в гостиной. Первой, конечно, замечала Эвочка и рассказывала Томе, которая, возможно, и сама кое-что видела, но думала по-другому, чем сестра. Она думала о том, что папа Юлиус добрый и мамочка тоже, только оба они старенькие и мало что могут понять, а папа еще очень устает со своей оптикой, как говорит мамочка, которая, кажется, эту оптику не любит, как любит ее папа Юлиус… Но Эвочка так смешно все представляла, что Тоня смеялась вместе с ней. И очень скоро переставала думать о том, что смеяться над мамочкой и папочкой — грех. А думала уже как Эвочка, что если смешно, то и надо смеяться. А потом шли гаданья. Особенно одно им нравилось. В нем находилось все, что душе угодно и нет: все взлеты, паденья и превратности женской судьбы.
Быть богатой, знатной дамой
Или бедной, бедной самой…
Выйти замуж за путейца
Иль невзрачного армейца…
Просто юнкер.
Камергер?
Или только офицер.
А пирожник и сапожник?
Вдруг моряк прельстится мною?
Камер-юнкер со звездою?
И была строчка, которой боялась Томаса: «лучше в девушках остаться»… Но эта строчка не выпадала. То ли мухлевала Эвочка, то ли сама строчка не шла им. Хотя Эва говорила, что конечно же хочет остаться в девушках и жить всю жизнь одна, перекроив папенькин магазин на синематограф. Она объясняла свое желание тем, что люди быстро меняются и если из красавца муж превращается в противного дядьку, то это скучно и невыносимо. Тоня кивала в знак согласия, хотя не была согласна, что красавец обязательно должен превратиться в противного дядьку. И старого. На это особенно обращала внимание Эва. Но ведь их родители старые и не противные вовсе, думала Томаса, но сказать Эве боялась.
А возраст родителей вовсе не был таким уж «древним»: если вы помните, когда поженились Зинуша и Юлиус. В том времени, о котором мы сейчас говорим, когда все они сидят в гостиной, Юлиусу сорок лет и соответственно на шесть лет больше Зинаиде Андреевне. Вот и вся старость.