========== . ==========
Мертвые люди наги,
И кости их открыты ветрам и луне.
Затем исчезнут их кости,
И звезды и ветер станут их плотью.
Потом они выйдут за пределы своего ума,
И услышат они море, и проснутся снова.
Их возлюбленные будут утрачены, а любовь нет.
И смерть над ними не властна.
Дилан Томас
— Не всех можно спасти, — Питер мягко улыбается и отводит взгляд. Он морщится и стягивает с переносицы тяжелые очки. От носовых упор у глазных впадин остались следы чуть темнее кожи.
Питер устал, усталость сквозит в каждом жесте, каждом вдохе. Длинные пальцы вырисовывают на столешнице круги. Ладони у него шершавые, и почти всегда, когда Падди совершенно случайно — что до больницы, что сейчас, — касалась его руки, они были холодные. Будто кровь уже давно перестала греть иссушенное болезнью тело.
(Будто он уже…
Нет.
Так быть не должно.)
Такие же они и сейчас, когда Падди невесомо пробегается по выступающим жилам.
Ледяные. Белые.
К горлу подкатывает ком, мешает дышать. Она старается не всхлипывать, не лепетать осточертевшее что ей, что ему «мне-очень-жаль-Пит-прости-пожалуйста-прости», не видеть, как его — снова — бьет озноб. Но у Падди это откровенно плохо получается, особенно когда Питер обнимает ее за плечи.
— Глупенькая девочка, которая пожалела старика.
И ей хочется сказать, что нет, нет, какой же он старик, ему еще жить да жить. Но в свете последних событий… Слова, слова, которыми она так жаждала управлять, слова, без которых Падди не видела своей жизни, подводят ее и исчезают. Она прячет лицо на его плече, вдыхает запах полыни и чего-то знакомого, свежего, а сердце успокаивается и умеряет ход.
Часы на стене начинают оглушительно тикать, разлетаются в голове похожими на гром звуками, затмевают гомон в баре и чей-то такой неуместный сейчас — да и вообще, Господи, вообще! — смех.
Его объятия невесомы, словно он и не держит ее вовсе, словно, пожелай Падди уйти, Питер позволил бы это. Она смотрит на него, жадно разглядывает черты лица, сохраняет в памяти крохотные смешливые морщинки у глаз, черточки, похожие на лучики, ямочки на щеках, которые даже при скорбной улыбке не могли не появиться. Боже, да Питер все на свете, что угодно ей позволил бы. По-другому просто не умел. Падди зажмуривается и закусывает губу. Разве это правильно уже сейчас думать о нем в прошедшем времени, если вот он, сидит рядом, касается пальцами стакана с апельсиновым соком и улыбается своей невозможной, неправильной, нереальной улыбкой?
(Разве можно хоронить еще живого?)
«Еще».
Ненавистное слово, что пропитано горечью, болью, страхом, катается по языку, отравляет кровь, которая стучит набатом в висках.
Слезы медленно текут по щекам, и она боится шелохнуться, чтобы их утереть, когда Питер опускает подбородок на ее голову и шумно втягивает воздух.
— Я всю жизнь посвятил работе, знаешь? — он говорит очень тихо, в своей излюбленной манере, словно рассказывает сказку на ночь, словно разговаривает не с ней, а с маленьким ребенком, который верит в лепреконов и Радужный мост. — И мне до последнего казалось, что лучше прожить свою жизнь нельзя.
Он долго молчит. Падди пробирается под его пиджак и проводит ладонью по теплой пояснице, укрытой дурацким свитером, тем самым, с оленями, который она в шутку подарила ему на прошлое Рождество.
На них наверняка смотрят, в пресс-баре много охочих до сплетен, но, к счастью, даже на страницах третьесортной газетенки Глазго их с Питером история никому не будет нужна. Падди прижимается к нему и чувствует, как он улыбается и целует ее макушку.
— Это все не вовремя и совершенно неправильно, девочка, — он хмыкает и слегка отстраняется, осторожно проводит рукой по ее волосам, тянется к очкам и в порыве задумчивости сжимает заушник.
Стол грязный, липкий. Давным-давно Питер сказал: если Падди хочет стать журналистом, ей нужно привыкнуть к подобным изыскам и злачным местам вроде пресс-бара, но почему-то именно с тех пор далеко от нее не отходил.
«И не отойдет», — прошептала она и снова принялась себя убеждать в реальности собственных слов. «Пожалуйста… Пожалуйста, Питер же не отойдет, верно, Господи?».
(Ее просьбу в небесной канцелярии все равно никто не услышит.
Так уж повелось, хмыкает Падди. Так бывало ранее, так будет и сейчас.
Но сила привычки просить о милости неискоренима.)
Падди притворяется, что ей нужно поправить сумку, наклоняется, скрывает лицо за волосами и утирает непрошеную влагу манжетой.
Сила привычки — надеяться не только на себя.
(Падди прекрасно понимает: просить некого, да и вряд ли кто поможет. Уж кому, как ни ей, об этом знать.)
Она переплетает пальцы с его и смотрит в окно, за которым, как и Питер, медленно угасает осень.
Минутная стрелка делает полный круг. Мерный гул голосов убаюкивает, как и — странно — удивительное тепло его ладони. Веки тяжелеют, ресницы все чаще закрывают обзор. Падди упирается локтем в столешницу, пытается не уснуть — день был не из легких. Собственно, она давно забыла, когда был «легкий день». В сумке лежит блокнот, исписанный карандашом вдоль и поперек. А дома… В новом доме ждет недописанная статья, которой, судя по ее ощущениям, не судьба сегодня обрести последнюю точку. Падди распрямляется и слышит, как хрустят позвонки. Девлин завтра снова будет грызть ручку и угрожать избавиться от нее. Но если забыть о… Если просто забыть, то тихий ноябрьский вечер кажется вполне приемлемым.
За стеклом спешат прохожие, расправляют на ходу воротники и пытаются спастись от пронзительного ветра. Питер откидывается на спинку и поднимает голову: лампочка над ними мигает и гаснет.
«Хорошо, что есть Пит», — губы непроизвольно растягиваются в улыбке, и Падди чувствует, как тепло медленно расползается от груди вниз и заставляет липкий ком сожалений исчезнуть хотя бы на несколько мгновений.
Несколько мгновений?
— Это уже черт знает что, — говорит она тихо-тихо. Перед глазами так и маячит картинка, как мать моет ей рот с мылом за упоминание нечисти, заставляет читать «Славься, дева Мария, благословен плод чрева твоего» до исступления, до тех пор, пока, кроме слов молитвы, ни одной разумной мысли не удастся задержаться в голове.
Это не лю…
Ага, как же. «Не».
«Тик-так», — осуждающе щелкает секундная стрелка настенных часов.
«Тик-так». Однажды Падди показалось, что время, которое так не любит пауз и желает сбежать от того, кто в нем нуждается, застыло, утратило свой напор и замерло, точно испуганный ребенок. И ее фраза «Он не уснул», которая прокатилась по вмиг затихшему пресс-бару, стала точкой невозврата.
Веки опущены, темные, почти черные круги под глазами, серое лицо и ледяные руки. Терри что-то говорил — она видела, как тот шевелил губами и искал пульс на запястье Питера. Терри что-то говорил именно ей, таращил глаза и глядел за спину.
А она договаривалась с Богом. Который из Бога в один прекрасный момент несколько недель назад стал обычным, ничего не значащим божком, что забрал жизнь крохотного мальчика, богом, что не стоил ни веры, ни тем более любви.
(Слова-слова-слова. Десятки-сотни-слов, что возвышали славу, милосердие и доброту, никем и никогда не виденную.)
Сильные руки помогли подняться из-за стола. Сильные руки прижали к стене. Шеф, который неизвестно каким чудом появился в баре, склонился над Питом. Воздух резко закончился в легких, и холодные иголочки поползли вверх по позвоночнику. Терри держал ее, пока Девлин выматерился сильнее, чем когда МакВи разбил служебную машину, подхватил Питера под руки и потащил к выходу.
— Это даже не дружба, — от голоса Питера становится легче на сердце.
Падди опускает голову и ощущает на себе его взгляд. Ни Шон, ни Терри никогда так не смотрели на нее. Ни Шону, чье помолвочное кольцо Падди носила как самое важное в жизни украшение, ни Терри не пришло в голову, что…
Питер касается ее лба кончиками пальцев.