И всё же это накатило… Не сразу. Под ногами трещали сухие веточки, а над головой на ветру колыхалась многослойная паутина с бутонами красных цветов. Лес был совершенно чужой, но впереди меж древесных стволов – тонких и прямых, как струи дождя, мелькала знакомая фигура. «Мама, подожди!» – крикнул Марчик, прибавив шагу, но мама его не слышала. Бамбуковая роща вдруг расступилась, открыв поляну, и мама вошла в бревенчатую избушку. Откуда здесь, среди бамбука, русская изба? Но это и вправду старинный деревянный дом – вот дощатый щелястый пол, по которому рассыпаны жёлто-зелёные шарики гороха, вот огромный табурет на толстых брусковых ногах, и где-то высоко вверху тикают часы-ходики. Мама подхватывает его в подмышках и сажает себе на тёплые колени. Надевает ему атласный чепчик, под подбородком связывает ленты бантиком, щекотно дыша в щёку. Сверху на шапочку нахлобучивается меховая шапка-ушанка, на руках появляются варежки, на ножки натягиваются толстые шерстяные носки.
– Мамочка, они колются!
– Потерпи, сынок, зато будет теплее. Там ведь очень-очень холодно.
Марчик задирает подбородок, чтобы высвободить рот из-под шарфа, и видит окно, за которым ничего нет. Одна лишь смертная тьма.
Впереди гроба несут золотую цепь, а сзади тянется процессия из людей в чёрном, которую замыкает парусный корабль на деревянных колёсах, волокущийся упряжкой из гигантских ящериц-тритонов. С кем-то другим это было, давно, в средние века индустриальной эры – и эти тритоны, и золотая цепь. А он-то здесь как оказался? За край гроба держится рука в чёрной ажурной перчатке. Это мама. «Мам, не плачь, ведь я живой». Сверху доносится её голос: «Не разговаривай, Маркуша, а то что люди подумают». Но ведь я живой! Марк пытается пошевелиться, переваливается с боку на бок, и гроб раскачивается, опрокидывается – Марк летит в белую тьму. Опять! Опять туда…
Вот оно – знакомое заснеженное поле без конца и края, и посреди дощатый сарай, охапка соломы в углу, возле которой стоит некто с щетиной на лице. Шинель на нём висит колоколом, без хлястика и пуговиц. Сарай насквозь продувается ветром. От незнакомца накатывает безысходная тоска – и Марк с содроганием понимает, что ему, как и в прошлый раз, никак не поставить заслон прогрессирующей психофузии, он не может её контролировать! Грызущая душу чужая тоска проникает всё глубже и глубже, и вот уже в сердцевине своего «я» Марк леденеет от осознания, что он один во всей вселенной. Холод сковывает его мысль, она меркнет, и Марк в отчаянии снова, как и тогда, в эосе, кричит безумное: «Гор-рох, гор-р-рох!!» Но молчание висит над белым полем, здесь нет звуков. Силой воли он двигает рукой, тянется ко лбу, чтобы перекреститься, и просыпается от боли в локте.
Марик лежал на полу на скомканном одеяле, которое, видно, сбросил с себя ещё раньше, до падения с кровати. Было холодно, печь уже не грела, хотя и казалась живой – едва слышно она дышала, пряча в своей утробе под золой последнее тепло. Обострённый слух уловил то ли писк, то ли тонкий скрип затухающих угольков. Марик забрался обратно в кровать и укрылся одеялом с головой.
Разбудило его радио. За стенкой бодрый мужской голос пел из динамика: «Такое утро тратить жалко на то, чтоб видеть лишний сон, когда на свете есть рыбалка, кино, музей и стадион!» Там же за стенкой что-то шкворчало на плите, доносился стук посуды. Радиохор девушек-физкультурниц подхватил песню: «Воскресенье – день веселья, песни слышатся круго-ом. С добрым утром, с добрым утром и с хоро-ошим днём!»
Марик поплотней укутался в одеяло. Так бы лежать и лежать, глядя в стенку на бумажные обои с зелёными полосками, ощутимо предметные в мягком солнечном свете, и вслушиваться в звуки неспешного, беззаботного дня. Когда Марк оделся и прошёл на кухню, то перед плитой застал Евгению – та курила папиросу, наблюдая за сковородой.
– Доброе утро, товарищ, – поздоровался он.
– Доброе, – пыхнула табачным дымом женщина. – Только можно без товарищей, Марк Сергеевич, сегодня же выходной.
Ополоснув лицо в умывальнике-колокольчике, Марик сел завтракать. Кушали в молчании. Когда Евгения разлила по стаканам чай из эмалированного, слегка подкопчённого чайника, он зачем-то спросил:
– Ну и чем у вас в институте в выходной день занимаются? Рыбалка, музей, стадион?
Хозяйка кухни приглушила радио, по которому уже передавали новости Прокопьевского района, и осведомилась:
– А вам куда надобно?
– Мне? – Марик рассеянно помешивал чай ложечкой. – Мне бы, наверное, надобно в церковь пойтить.
– Религия – опиум для народа, – хохотнула Евгения. – Церкви-то здеся имеются. Одну, Входоиерусалимскую, Сёма занял своей слесарней. Он у нас и шофёр, и механик, и инженер-конструктор, ему отдельная мастерская потребна. В другой, Борисоглебской, контора и ещё ленинская комната устроена, ну, вы её видали вчерась. А вот стадиона здеся нету, и рыбалка-то нонче знамо какая – бери пешню да лёд долбай. Может чево в проруби и попадётся на мормышку.
Слово «мормышка» Евгения проговорила, выпятив губы трубочкой, как бы смакуя, со значением посмотрела на практиканта и продолжила:
– А музей с фондохранилищем – пожалуйста. Он в Введенской церкви. На днях, вот, в наш фонд пластинка поступила 60-х годов, произведена Всесоюзной фирмой звукозаписи «Мелодия». Я себе дубликат сделала.
Евгения вдруг преобразилась, стала суетливой, чуть не бегом кинулась в спальню и вернулась с плоским бумажным пакетом. Вытянула из него чёрный диск. Марик с любопытством глянул на грампластинку. На занятиях ему рассказывали, что информация на таких аналоговых носителях не дополняется и не редактируется.
– Надо осторожней с ними, – Евгения подышала на диск и протёрла рукавом. – Если отколется кусочек или даже царапина появится, то всё – пластинка уже бесполезная, можно доламывать и бросать обратно в дубликатор, на перекреачку. Ты только Васильванычу не говори, что я себе пластинку сделала, он ведь никого к дубликатору не подпускает. Так что, послушаем пластинку?
Марик, отглотнув остывшего чая, поставил чашку на стол. «Тоже переигрывает, как и тот вчерашний баранчик», вяло ругнулся:
– Сама ты пластинка. Кукла.
На лице Евгении ничего не поменялось, лишь на миг глаза прозияли пустотой, и она повторила с прежней интонацией:
– Послушаешь со мной пластинку?
«И чего я в самом деле? Как ребёнок», – удивился Марк, встал из-за стола и скомандовал:
– Домой.
И вернулся в пустой дом, вокруг которого беззвучно гасли звёзды. Глядя в чёрное неживое ничто, – пугающе незнакомое, совсем иное, чем привычный космический вакуум, где всегда была сбыточна жизнь, – он вдруг подумал: «Неужели всё это из-за меня?»
Коллекция
Впервые чудноватая способность различать живое-неживое проявилась у Марчика в два с половиной года от роду. Происшедшее так рельефно врезалось в память, что ощутимыми остались и сплетённые с ним более ранние переживания, которые обычно стираются из сознания. Вот мама – любимое, родное существо. Бархатное платье, тяжёлое и приятное на ощупь, как занавеси в её спальне. Большой комод с разноцветными флакончиками, расчёсками и фигурками тонконогих зверушек. Перстни на её пальцах. Платиновые волосы, сплетённые в косу, серо-голубые очи.
Она сама кормила грудью, что отец поминал и спустя годы, называя атависткой и почему-то сектанткой. Шутил, конечно. И смешные казусы рассказывал. Мол, мама поначалу очень нервничала. «У него правое ухо больше, чем левое! Сам посмотри! Ведь они разные!» – паниковала она. Боялась патологий из-за того, что младенец появился на свет естественным путём, через роды, а не доращивался в инкубаторе. «Да он просто отлежал ухо, – успокаивал отец. – Смотри, во сне на подушке оно как листик подворачивается, вот и распухло».
Марк смутно помнил ту настоящую маму, которая кормила его грудью, целовала, гладила, что-то нежно приговаривая. Помнил, как ползал по ней, тёплой и гладкой, в шёлковой сорочке. А потом мама стала неживой – сразу после прогулки по земле с высокой травой, в которой копошились и гудели уже виденные на комоде тонконогие зверушки. Та же самая мамина рука гладит его по голове, перебирает волосики – но рука другая. Да и рука ли это? Он чувствовал перемену, но виду не подавал. Что-то подсказывало: другие не должны знать, что он знает. В непонятном окружении надо быть осторожным и беречь свои маленькие тайны, которые могут вырасти в спасительные преимущества.