– Не верят, совсем не верят, когда им прописи толдычат, – доверчиво подтвердил Мидевников.
– Это очень плохо. Значит, не умеете убеждать. Потому что, когда я во что-нибудь верю, я дерусь, а не приспосабливаюсь к студентам. Те убеждения, которые они исповедуют, могут оставить при себе! Драка есть драка. Между поколениями? Значит, между поколениями! Я считаю, что у меня самое сильное с точки зрения художественной, так и моральной, это когда Кукуев целует жену. Да. Целует жену. – И это был голос человека, готового стоять до конца, до последней капли крови, не своей, разумеется. Он подождал возражений и не услышал ничего, кроме шума Кировского проспекта за окном. – Он целует жену, которая хочет быть женщиной, но утратила черты женщины. Да, такая была обстановка в стране. Эта сцена и психологически, и реалистически мотивирована. Это влюбленность в жену. Эту черту имеет в себе Кукуев. Или вы не допускаете и такую возможность?
Можно было бы возразить, дескать, Кукуев не жену, а струпья ее лобызает, то бишь, уличные тапочки. А экстатические порывы, как напомнил Бликман, конечно, больше бы подошли персонажу неврастеническому, типа Раскольникова, нежели хитроватому, себе на уме мужичку-прагматику. Но все сидели, как пришибленные, хотя за окном был шестьдесят второй год, а не какой-нибудь сорок девятый.
– Я ждал упрека со стороны участников обсуждения. Ждал и не дождался. Странно. Никто, ни один из читавших сценарий не заметил, что у меня нет парторга!
– Это мы из деликатности, – улыбнулся режиссер Краник.
– А не надо в таких вопросах деликатничать! – Ложевников не принял такой игривой интонации в серьезном разговоре и осадил шутника: – Здесь нужна ясность. Почему нет парторга? А это моя позиция! Я борюсь за единство человеческого сознания и поведения – вот в чем сущность вещи! Сознания и поведения. Гениально что? А гениально то, что партия это сознание. А еще что? Партия – это поведение. – Как проверяющий в армии берет пробу из котла и не глотает сразу, а отхлебнет и строго посмотрит на повара, так же и Ложевников, произнес «сознание», потом «поведение», повторил еще раз, чтобы распробовать и убедиться. Распробовал… Убедился. И остался доволен. – Сознание и поведение, Кукуев все это в себе совмещает, и сознание и поведение. Это прообраз человека будущего. А в будущем, пусть это и отдаленная, но реальная перспектива, каждый человек должен быть сам себе парторгом. – Последнее заявление было произнесено как бы с восторгом и воодушевлением, достойным человека, отчетливо прозревающего еще неведомое человечеству счастье. – История у меня проста. Приехал хозяйственник, встречается с трудностями, но главная его сила не в этом. Главная его сила не в том, выполнит он задание или нет, будет протянут дюкер или не будет. Будет, конечно. Главное – его работа с людьми. Он, хозяйственник, превращается как бы в работника парткома. А вы говорите, что нет движения сюжета! В этом новое этой вещи, в этом ее душа, ради этого и стоило ее «гнать» на кинематограф. Несмотря на разумность, которую высказал товарищ Бликман, что касается веснушек, то это я отметаю. Что значит, уже было? Пока будут у девушек на лице веснушки, до тех пор и будут веснушки в кинематографе. Если кинематограф будет идти за жизнью. Уберем веснушки, уберем тапочки, уберем протаскивание каната, что-то останется, материала много, но не останется искусства. И на это я не пойду. Убрал кайло, убрал краску, сделал перевес, и произведение перестанет быть художественным. И возвращаюсь к самому главному. Есть писатели, по своему печатному слову очень трудные. Я же хочу и пишу так, чтобы меня любой мало-мальски нормальный человек мог понять. Надо взять меткое направление в творческом произведении, вот что должен взять художник. Мое направление предельно ясное. Это история о том, какое Кукуев оказал влияние на людей и какими они стали. Я хочу, чтобы вы поняли существо этой вещи, ничего больше. Пока я этого не увидел.
Казалось, еще немного, и будет принято решение всех отправить по домам, снова читать сценарий и прийти на зачет еще раз.
Первым пришел в себя Мидевников, видно, уж очень его вся эта «кукуевщина» задела, заговорил, даже не спросив слова у председательствующего. Да и кого и о чем спрашивать, если и так уже понятно, кто кого обсуждает и кто кому выставляет оценки.
Все смотрят на Гаврилу, а он монументален, лицо неподвижное, будто все происходящее его мало касается. Но те, кто научился распознавать оттенки его сдержанности, научился по малейшим признакам угадывать его состояние, могли увидеть, что доволен Гаврила тем, как идет разговор, как мажут под хвостом горчицей заносчивым гастролерам – и Ложевникову, и Закаржевскому. Ни в одно выступление не встрял, ни одного суждения не прокомментировал. Сидит этаким Александрийским столпом, дает слово, благодарит за искреннее суждение.
– Спасибо. Кто следующий желает высказаться?
Мидевников после косноязычной нотации посыпал своей скороговоркой. Говорил он без всякого колебания, глядя перед собой в пол, будто читал на полу разостланную книгу, и удивлялся тому, что приходится говорить о вещах вроде бы и очевидных. Жестом руки, адресуясь к полу, давал понять, дескать, вот же, как все ясно, можете и сами посмотреть и убедиться.
– О Франциске и Августине. Конечно, такие люди были. Но надо же перенестись в ту эпоху. Это же была эпоха искусства условного, не диалектического. Людей рисовали с нимбом над головой, с удлиненными формами, тонкими руками, крылышками за плечами. Из героя делалась икона. В средневековом искусстве сознательно, именно в житиях святых не было стремления передать живого человека. От живого человека как бы шарахались, ибо он вместилище грехов, пагубных, мирских слабостей и искушений. Реалистическое искусство не боится живого человека, что ж нам возвращаться к агиографической литературе, это же смешно. Онегин был модник и, надо думать, на зависть многим. Но наденьте сегодня «широкий боливар» и выйдите на улицу, за сумасшедшего примут. Я не говорю, что человек не может рассуждать о морали. Пожалуйста. Но зачем же так долго и, простите, так пресно, так плоско? Это же производит обратное действие, – в интонации Мидевникова вдруг послышались нотки сострадания. – Простите, но я буду говорить грубые вещи. Кукуев, судя по всему, здоровенный мужик. Вокруг красивые девушки. Трудно себе представить, чтобы в нем хоть что-то живое не проявилось. Это же святой Антоний, а не живой мужик. Я не говорю, что он должен кого-то тащить в лесок или еще куда-нибудь. Но этот же сидит все время и мечтает о своей жене. Сидит этот идиот и ничего не чувствует. Не бывает так!
Тут уж Ложевников не выдержал.
– Если бы моя дочь училась в том вузе, в каком вы преподаете, я бы высказал опасения в связи с вашими взглядами на живого человека.
– А я бы вашу дочь никогда не принял, представляю, что у нее в голове! – не полез за словом в карман Мидевников.
Ложевников не нашелся, что ответить. Такое упорное нежелание понять его святую правду даже обескураживало. И вдруг он заговорил совсем другим тоном, ища сочувствия, в надежде на понимание его сокровенных и чрезвычайно ценных соображений.
– Может быть, – сказал он негромко, раздумчиво, доверительно, – я, в конце концов, понимаю, для отдельного человека они, эти чувства, о которых говорят, естественно, существуют. Я же против этого не возражаю. Но это же искусство! Весь вопрос в той задаче, которую мы преследуем. Тут существенно наличествование той пользы, которую несет нам образ. Неужели это так трудно понять? Почему никто не отметил, что Кукуев не отдает ни одного производственного указания? Даже решение тащить дюкер через болото, а не по удобной трассе, не в обход, это же не он скомандовал. Он же людей готовил, исподволь, деликатно, а когда подготовил, они сами, понимаете, сами и предложили идти через болото. Он нигде не выступает в роли хозяйственника. Он управляет душами людей. До сих пор этого многие не поняли. Как он руководит людьми, каким способом? Через духовное общение! Особенно важно духовное общение с ним в моменты их критического жизненного существования. Я хочу, чтобы было высокое искусство. Как Рафаэль говорил: «Я беру самую красивую женщину и изображаю ее, устраняя недостатки, ей свойственные».