Алексей Иванович хотел хоть в промельк увидеть знакомый бюст на высокой прямоугольной стеле. Не признаваясь себе, он хотел увидеть в этом скромном мемориале напоминание о том, что не само по себе, не грибами после дождя выросло все, что преобразило жизнь в минувшую пору. Отец, отдавший всю жизнь отечественной энергетике, рассказывал о легендарных людях, сразу после гражданской войны, словно не замечая ни голода, ни разрухи, бросившихся подсчитывать и собирать все, что могло послужить возрождению России. Поистине с плюшкинской тщательностью было разыскано, обсчитано, измерено и собрано все, что могло послужить осуществлению государственного плана электрификации страны. Шатура, Волхов, Днепрогэс – эти слова произносились отцом, как имена храмов, воздвигнутых его единоверцами. В рассказах отца подвижники отечественной энергетики: Александров и Винтер, Веденеев и Вознесенский, Жук и Логинов, представали людьми особой породы. Отцу после войны довелось руководить завершением строительства Свирского каскада, поэтому с особым чувством он рассказывал о рыцаре энергетики Генрихе Осиповиче Графтио, словно был у него оруженосцем.
Русская инженерия двадцатых-тридцатых годов это особого строя орден людей, посвятивших себя делу, требовавшему жизни безраздельно. Сам жизненный уклад, обиход, повадки, все было наособицу. Не было у Графтио, к примеру, отдела кадров. Была канцелярия, а принимал, перемещал с должности на должность и увольнял он сам. Обедали инженеры на стройке, и на Волхове, и на Нижней Свири, в управлении, где жена и помощник Генриха Осиповича, Антонина Адамовна, держала табльдот. Гидростанции Графтио пускал только в день рождения Антонины Адамовны, 19 декабря. Ни Киров, ни Орджоникидзе, никто не мог его заставить даже на день раньше закрутить машины, дать ток! Новых сотрудников, инженеров, представляли не на планерках и совещаниях, а на обеде. «Товарищи инженеры, коллеги, представляю вам Сергея Николаевича…» Дальше кратчайшие сведения – сын такого-то, брат, племянник, а то и просто – выпускник Индустриального института или Путейского. Если молодой человек, одни вопросы, если человек с опытом, вспоминаются общие знакомые, стройки… И все без форсированного любопытства. Вместе жить, вместе работать.
Они не ходили на работу, а жили работой, жили стройкой. Просто иначе невозможно было что-нибудь сделать. Кроме прямых обязанностей, каждый должен был решать множество попутных, косвенных задач. Страна-то была неграмотная. Грамотных городам не хватало, а кто шел на стройку? Не с кем было работать. И потому каждый русский инженер должен был сам уметь делать все своими руками… И не только сделать образцово, но и других научить, тех, кто едва начинал постигать грамотешку. Великие люди, какую страну подняли, будут ли их помнить?..
Минута, и сверкнувшая огнями ГЭС ускользнула, словно ее и не было вовсе, и за окном встала непроглядная лесная темень, чуть подсвеченная бегущим светом вагонных окон.
Алексей Иванович обернулся от окна к своему соседу, и тот по лицу догадался, как далеко сейчас в мыслях был его попутчик.
– Итак, «лицо, удостоенное высшего государственного доверия»… – помог вернуться к разговору Дмитрий Дмитриевич.
– Ладно, вернемся, как говорится, к нашим баранам, – подавив вздох, произнес Алексей Иванович и на минуту задумался, что-то вспоминая. – Вы Ложевникова видели когда-нибудь, обличье его представляете?
– Знакомы не были. Так… портрет в книжке.
– Нет, надо и фигуру представить, одно от другого неотделимо. Пятьдесят восьмой размер. Рост пятый. Кровь с коньяком! Такого топить, как говорится, и камень подходящий не сразу найдешь. У таких монументальных во всех отношениях граждан совершенно замечательная манера говорить. Они обращаются не к тем, кто рядом, а куда-то к горизонту, и даже прозревают немножко за горизонт. Вот и этот орел, прежде чем заговорить, огляделся со скалы, на которую пришлось залететь, окрест взором прошелся, и огорчения своего орлиного не скрыл.
С грустным этаким недоумением, даже что-то плаксивое в лице мелькнуло, скользнул глазом по тем, кто сидел вдоль стен и за здоровенным столом. Толстая монолитная дубовая столешница опиралась на выгнутые деревянные опоры, заламывающиеся, как волны на взлете. Этот стол из кабинета доктора Сальватора, отца Ихтиандра, монументально-экзотическое сооружение художника Улитко, достался нам после съемок «Человека-амфибии».
Ложевников хорошо смотрелся за этим столом, очень представительно, таким людям только и представлять учреждения солидные и властные, где чаще огорчают других, чем огорчаются сами.
Но сейчас было видно, как какая-то горечь подступила к отцу «Кукуева», как приходится ему решать ох непростую задачу. «Да стоит ли с ними говорить, надо ли слова тратить!» У Миклухо-Маклая больше было надежды быть понятым своими полинезийцами. Но чародей слова, как величал его Пионов-Гольбурт, все-таки решился, веря в свои немалые силы. Решился и заговорил сразу, без околичностей, чтобы ясно было, с кем дело имеете!
– Ну что ж, мне интересно было здесь все услышать. Как бы по-новому открываются глаза. Каждый человек имеет право на свои убеждения, – сказал Ложевников, взглянул за горизонт, потом перевел взгляд на собравшихся и строго заключил: – если они не антисоветские и не противоречат природе реального мышления каждого человека. – И все кислое, почти плаксивое, что было в лице слушавшего Ложевникова, уже после первых произнесенных им слов исчезло, лицо его расправилось и стало лицом настоящего ответственного работника, привычно выступающего перед работниками безответственными.
Дав небольшую паузу, чтобы поняли, прочувствовали, подтянулись, настроились на нужную волну и догадались, что шутки кончились, продолжил, обращаясь уже непосредственно к Мидевникову.
– Это резкое столкновение у вас, товарищ профессор, не с автором. Да, не с автором. – И тут же забыв о Мидевникове, стал обращаться к тем понятливым и близким, кто за горизонтом. – Это столкновение не со сценарием и не с режиссером, а с нашей общественной действительностью, выраженной в печатных органах.
После столь жесткого и недвусмысленного предупреждения, которое теми, за горизонтом, конечно, было услышано и правильно понято, Ложевников мечтательно чуть склонил свою неподъемную голову к плечу и голосом, полным соболезнования неправым, тем, кому придется отвечать за свои слова, грустно продолжил:
– Что мы слышим? Мы слышим – «нравоучение», «дидактика», «морализаторство». А мы в борьбе с тяжестями завоевали право быть морализаторами. Да, в борьбе с тяжестями… – Здесь последовала крохотная, но очень выразительная пауза, дающая понять, что лично он, хотя еще и не отдохнул толком от борьбы с тяжестями, но вправе наконец-то попользоваться плодами нелегкой победы. – Вот вы тут все говорили об Августине, то есть об эпохе христианства. Хороший пример, между прочим. Очень неплохой пример. – Здесь пахнуло как бы великодушием. «Хороший пример!» Но следовало быть настороже и помнить, что и в мягкой прокурорской лапке, оглаживающей заблуждающегося, таятся когти справедливости. – Даже тогда, в эпоху христианства, оказывается, существовали убежденные в правильности своих идей люди. – Тут Ложевников на секунду задумался и решил проверить козыри: – Или, может быть, этого Августина не было?
– Триста пятьдесят четвертый – четыреста тридцатый. Миропознание через богопознание. «Ты создал нас для Себя, и не знает сердце наше покоя, пока не успокоится в Тебе», – выпалил Мидевников скороговоркой без интонации, глядя в пол, с той механической бесстрастностью, какой подсказывают на экзамене студенту в надежде пробудить в нем уснувшие знания и попытаться вытащить бедолагу на тройку.
– Вот видите! Таким образом, еще в каком-то там веке существовали люди, которые до последней капли крови защищали свои идеи. И не шли на поводу у своих студентов, которым наша мораль не по душе. Что же вы хотите сказать? В XIII веке были убежденные люди, а сегодня? Вы хотите отказать нашим людям в такой убежденности? Договаривайте, товарищ профессор, не останавливайтесь на полдороге. Вы говорили, что студенты вам не верят? – вопрос прозвучал очень строго.