Только что мне показалось, что этого дня придется ждать целую вечность.
Собственно, об этом я и думала, стаскивая с заднего сиденья наемной машины ковер (мы каждый раз устраивались на нем и принимались за дело, пытаясь отыскать местечки, чтобы довести друг друга до безумия, и сходили с ума, когда нам это удавалось). Пятна на ковре были напоминанием о нашей жизни вдвоем, как мумифицированный корсаж со студенческого бала или локон волос. Но куда могла бы я поместить этот ковер, чтобы он не нарушил совершенной красоты, царящей в доме моей мамы?
Ковер явно был не к месту в моей комнате, где стены при помощи губки были выкрашены в светло-голубой цвет, где на окнах колыхались занавески в цветочек. Над письменным столом висели мои дипломы в рамках и сертификат победительницы конкурса на лучшее сочинение, врученный мне в спешке чиновником от образования (помню, камеры щелкали как сверчки). Я написала бойкое и лицемерное рассуждение в защиту эвтаназии, и консервативный губернатор-католик, который обычно вручал приз (тысячу долларов), не пожелал меня видеть.
Я потратила деньги на турпоход по Колорадо и на кожаную куртку для Джонатана.
Итак, я закатила ковер в гараж. В следующие несколько месяцев, когда бы я ни видела его там, если заходила, чтобы взять банку масла или отвертку, бесформенная груда в углу вызывала огненную дрожь в моем теле, как у старой девы, которая заглядывает в хозяйскую спальню соседнего дома, сурово сжав губы и чувствуя, как припекает в промежности.
Не знаю, насколько мама была в курсе моей сексуальной жизни – да и жизни в целом, если на то пошло, – и не знаю, насколько типичны были такие отношения. Может, я знакома только с неправильными женщинами, слишком нервными и излишне интеллектуальными, но услышав, как вибрирует в телефонной трубке голос Жюль – чуть резковато, на полтона выше обычного, сразу понимаю, что она либо только что виделась, либо разговаривала со своей мамашей. И еще я помню, как отправилась однажды повидаться со своей кураторшей в Гарварде: та не раз появлялась в телевизоре в новостных программах в образе этакой валькирии, которая била наотмашь своим интеллектом, – и застала ее в рыданиях. «Он запутался в пуповине», – сказала она, уронив голову на руки, когда я спросила, не зайти ли мне в другой раз.
Обдумав все хладнокровно, я поняла, что мне повезло с матерью, и мои друзья были со мной согласны. Дело было в том, что я просто не думала о ней вообще. Моя мать была как обед: я нуждалась в ней, чтобы жить, но не обращала особого внимания на то, чем живет она.
А вот отец был чем-то вроде десерта: выказывал положенный интерес к моим братьям – все равно как если бы он смотрел телевизионные шоу пятидесятых, – но не играл в пятнашки, не рыбачил с ними, только читал книги и учил. Иногда он разрешал мне проверять тетради своих первокурсников. Мне даже кажется, что репутацией сурового экзаменатора отец обязан именно мне. Хотя, может, излишнюю придирчивость я унаследовала именно от него?
Самым главным воспоминанием моего детства я считаю звук открывающейся вечером двери, возвещающий о приходе отца. Этот звук всегда напоминал мне момент в «Волшебнике из страны Оз», когда Дороти открывает дверь домика и черно-белый мир Канзаса становится разноцветным техниколором.
Когда я открыла эту дверь утром вторника, дом был темен, сер, тих и казался пустым. В воздухе витал цветочный аромат, очень сладкий, и в холле на раскладном столике я увидела кувшин, полный фрезий. В гостиной была высокая стеклянная ваза с синими ирисами – яркое пятно на фоне стен в желтую и белую полоску. На серебряном подносе на пианино лежали карточки: «От факультета и сотрудников университета Лангхорна»; «Поправляйся, Кейт. Скип и Каролина Байерс»; «От семьи Бакли, с любовью».
А потом я обернулась и увидела на лестнице маму, в голубых брюках и рубашке – этот цвет зажигал огнем ее рыжие волосы, и они развевались точно флаг.
– Элли! – воскликнула она, с радостным удивлением. – Ты дома!
Не знаю, то ли воображение меня подвело, однако мне показалось, что ее лопатки выступали резче – прямо как маленькие крылышки, торчавшие из спины. От мамы пахло порошком для ванны и еще чем-то химическим. Когда я обняла ее, мне показалось, что она поморщилась, хотя именно я отпрянула первой, как всегда.
– Все хорошо, – сказала мама, усаживаясь в одно из больших кресел с высокой спинкой. – Правда! Сегодня утром я взвесилась, потому что думала, что похудела на несколько фунтов, но оказалось, что все по-прежнему. Должно быть, это все вода, которую я пью. Но предполагается, что вода должна успокаивать, мне сейчас нельзя волноваться. «Никакой краски! – предупредила доктор Кон, мой новый врач. Это женщина, представляешь? – Никаких обоев, росписей по трафарету, обивки мебели». Мне пришлось перебить ее и спросить: «Можно мне хотя бы шить и вышивать?» – «Да, – сказала она, – если для этого вам не понадобится ни стремянка, ни строительный степлер».
И она продолжала говорить, да так долго, что я боялась, как бы не начала задыхаться. Мама рассказывала о врачах, о цветах, о больничной еде и о вкуснейших блюдах, которые принесли ее друзья к нам домой. Но вдруг ее лицо побледнело и опало, глаза утратили свой блеск. Мама глубоко вздохнула: казалось, собирается с силами, – и вот глаза ее опять ожили, словно зажглись фонарики, которые на миг задул ветер ее мыслей.
– Не знаю, зачем рассказываю тебе все это. Самое главное, что у меня все хорошо. Поэтому ты здесь, правда? Хочешь убедиться, что я в порядке? Так оно и есть. Я не хочу, чтобы вы все тревожились из-за меня, потому что чувствую себя хорошо, просто отлично. Сплю, правда, больше, чем раньше, и очень скоро приду в себя – не успеешь оглянуться. Меня убила бы сама мысль, что вы за меня боитесь. Я могу жить без степлера.
Мы обе рассмеялись, и я сказала, почти не покривив душой:
– Ты отлично выглядишь, мама.
Она действительно выглядела так хорошо, что я даже задумалась: может, получится к концу месяца турнуть из моей сданной в субаренду квартиры студента-выпускника да восстановиться на прежней работе?
– Прости, я не знала, что ты приедешь, иначе приготовила бы что-нибудь вкусненькое, – сказала мама, поправляя волосы. – Не знаю, понравится ли тебе то, что нам натащили.
«Нести нам еду – все равно что везти уголь в Ньюкасл», – подумала я.
– Знаешь, давай-ка сегодня отправимся обедать в «Инн». Джефф повез Брайана в школу, а у твоего отца какая-то встреча. Поэтому мы с тобой пообедаем пораньше, а потом пойдем к Дуайнам и накупим книг. Ты скажешь, что нам стоит купить, и я буду читать, раз нельзя красить. Мне в любом случае нужно что-то почитать, пока я буду проходить процедуры. Ты же знаешь эти больницы – ждешь два часа, чтобы за пять минут тебе укололи палец и взяли кровь, или что там они собираются со мной делать. Ты к нам надолго?
Я посмотрела на маму, на ее руки с длинными пальцами – она коротко обрезала ногти ради своих проектов, – и поняла, что она не знает, зачем я приехала. Так оно было всегда. Решения принимал отец, а она узнавала о них позже, свыкалась с ними и, как правило, усовершенствовала их.
– Мама, мне хочется немного пожить дома, – пояснила я. – Я устроилась в своей старой комнате наверху.
– Дома? – переспросила она. – Здесь?
Я кивнула.
– О нет, Эллен! Что-то случилось? А как же твои друзья, твоя квартирка? А работа?
– Решила устроить небольшой перерыв, – сказала я как можно беспечнее, но глаза выдали меня: ничего не могла с собой поделать.
– О нет, – прошептала мама. – Нет, нет и нет. Ты не должна превращаться в няньку или прислугу. Вести мой дом я должна сама, а то ты меня возненавидишь.
– Но это же абсурд! – возмутилась я.
– Господи, Эллен, – продолжила мама, будто и не слышала меня. – Ты должна вернуться. Мы пообедаем, а завтра утром ты уедешь. Или, если хочешь, последним поездом сегодня. Есть же ведь такой, правда?
– Мама, тебе скоро понадобится помощь, – попыталась я ее образумить. – Я просто буду с тобой, пока ты будешь проходить химиотерапию… Ой, прости: лечение. Я пока буду делать вместо тебя то, что запретили врачи.