– Ох, Элли, – возразила она печально, – я же не дура. Не говори об этом так, будто у меня грипп. Я сказала доктору Кон: «Ладно, мне нельзя делать то, нельзя это, но можно же хотя бы украсить одну из рождественских елок на площади к Рождеству?» И она сказала: «До декабря еще далеко». Твой отец, разумеется, завел песню, что от мая до декабря целая вечность, и доктор Кон посмотрела на него как на умалишенного. Тогда я предложила сделать рождественское украшение лично для нее, но она возразила: «Я еврейка». Ладно, я изготовлю для нее менору. Ведь для этого мне не понадобится ни стремянка, ни степлер.
Мама прошлась по комнате и медленно вернулась ко мне.
– Я знаю, зачем ты здесь, и прекрасно все понимаю.
– Вот потому я и останусь.
– Что ж, ладно… Кому принадлежит идея: тебе или отцу?
– Нам обоим. Всем нам. Мне. Это ведь на время, мама…
– Ему следовало бы знать, что ничего из этого не получится.
Она лишь повторила то, что я уже сто раз говорила Жюль, но хотелось, чтобы мама думала обо мне лучше, чем я сама думала о себе.
– Это несправедливо! Я хочу помочь, что-то сделать для тебя. Я приехала домой, а ты даже не обрадовалась. – В моем голосе звучала досада.
Скрыть раздражение не удалось, ну и плевать!
Мама легонько коснулась моей руки.
– Элли, дочка, я счастлива, когда ты рядом, но мне невыносима мысль, что это лишь из жалости…
– Так будет лучше!
– Для кого? Разве что для твоего отца – ему приходится нелегко.
– Ему? А тебе? – возмутилась я и чуть было не спросила: «А мне-то как?»
– У меня все хорошо, – улыбнулась мама, но как-то блекло, без теплоты и радости.
И я впервые подумала, каково это – знать, что ты умираешь, что деревья покроются почками, расцветут, выпустят листочки, потом сбросят, но тебя уже не будет и ты ничего этого не увидишь.
Лицо мамы было спокойным и пустым, и я вдруг заметила, что она очень похожа на бабушку Нину, которая всегда сохраняла внешнюю невозмутимость (по словам мамы, даже в тот момент, когда к дверям их квартиры на Бродвее пришел капеллан с известием о том, что ее единственного сына убили во Вьетнаме).
Мама не раз рассказывала, как однажды двое мужчин («совсем мальчики, дети») явились в химчистку, которую держали ее родители, и потребовали все деньги из кассы, и как ее мать с ничего не выражающим лицом сыпала польскими ругательствами сквозь крепко стиснутые зубы, пока они, перегнувшись через прилавок, набивали банкнотами карманы своих джинсов. Мне представилось, что лицо моей мамы сейчас было точь-в-точь таким же, как у бабушки в те далекие дни.
– Хочешь чашку чаю и кусочек торта? – ровным голосом, как обычно, спросила мама, и, не дожидаясь ответа, осторожно встала и пошла на кухню, и вскоре я услышала, как свистит чайник.
На следующий день, когда мы сидели за дубовым столом на кухне и пили чай, мама спросила:
– Итак, что теперь?
– Ты о чем? – не поняла я.
Мне и в голову не приходило, что надо что-то делать: казалось, ее состояние (например, ее будет мутить) само подскажет: хотя ни вид ее, ни поведение даже не намекали на болезнь. Ни думала я и о том, что буду чувствовать себя несчастной, хотя не сознаюсь в этом, что мы будем смотреть друг на друга по-прежнему, словно между нами пропасть.
Поначалу все было как раньше: Кейт Гулден жила в собственном благополучном мире, всегда чем-то занималась, и было бы странным видеть ее за вязанием, а не у плиты, где вечно что-нибудь кипело, булькало или запекалось.
– Нам нужно что-то такое придумать, чем мы могли бы заняться вместе, – сказала мама в то утро.
Случалось ли когда такое раньше? Я бегала то в дом, то из дому, а мама сидела в четырех стенах. Каким-то образом двусмысленность нашего положения сблизила нас, и вот теперь Кейт и Эллен Гулден наконец примирились и, предоставленные сами себе, стали думать, чем бы таким заняться вдвоем. Помню, как я сказала без особого воодушевления:
– Наверное, я могла бы справиться со степлером под твоим руководством.
– Нет-нет, – нетерпеливо перебила мама и, склонив ярко-рыжую голову к кружке с чаем, подула на пар, который ореолом окружил ее лицо. – Нам нужно что-то другое. – Некоторое время она смотрела в пустоту, а потом медленно произнесла: – Клуб любителей книги!
И вот опять что-то в ее голосе навело меня на мысль, что эта идея пришла ей в голову значительно раньше, но она делала вид, будто только что.
– Клуб любителей книги?
Мама рассмеялась, и смех этот тоже был неестественный: вибрирующий звук с нотками нетерпения.
– Элли, ты собираешься повторять все, что бы я ни сказала, будто в жизни не слышала ничего столь же потрясающего?
– Нет, я… извини. Клуб любителей книги – это прекрасно. Кого еще пригласим?
– Никого! Зачем? Ведь нам никто не нужен, правда? Мы с тобой будем читать книги и потом обсуждать. Мне всегда хотелось посещать такой клуб, но в Лангхорне их всего два и ни один мне не подходит, по правде говоря: первый – для совсем молодых провинциалок, которые читают всякую дешевку, а второй создали факультетские дамы; то, что они читают, без специального образования понять невозможно. Наверное, это что-то очень современное, на злобу дня.
– На злобу дня? – не поняла я.
– Ну вот ты опять! – раздраженно воскликнула мама.
Так начался наш «проект» под названием «Книжный клуб девочек Гулден». Для начала мы отправились в книжный магазин Дуайнов. Стоял один из тех сентябрьских дней, когда хочется думать, что еще не кончился август: теплый, сырой и, в общем, мрачноватый, – и деревья с поникшими ветвями подметали пыль на тротуарах. Наш выбор пал на «Гордость и предубеждение», «Большие надежды»[8] и «Анну Каренину», и мы купили по два экземпляра каждой, дома выставили их на книжные полки в гостиной и долго любовались ими, словно книги были частью некоего натюрморта.
Книги придавали смысл нашему сосуществованию в первые несколько месяцев: отвлекали от режима химиотерапии (мы всегда брали их с собой в клинику, чтобы скрасить время ожидания, а мама даже порой читала, лежа в кресле с опускающейся спинкой, пока химический раствор медленно вытекал из капельницы в ее тело). У меня были и другие дела: стирка, уборка, – которые я находила настолько нудными, что чувствовала себя едва ли не счастливой, когда мама звала: «Элли, пора читать!»
– Но это же здорово! – отозвалась о нашей затее Жюль, когда мы говорили по телефону. – Она побила тебя твоими же козырями, не говоря уже о профессоре.
– Жюль, как ты не понимаешь: меня уже тошнит от книг: мы постоянно их покупаем, читаем, говорим только о них. Зачем? Я никогда не считала ее дурой.
– Пойми: твоя мама, наверное, подумала, что тебе будет скучно, и, глядя на тебя, она станет испытывать чувство вины, поскольку понимает, почему ты с ней возишься. Вот она и придумала, как изменить ситуацию. По-моему, очень умно.
Жаль, что подруга не знакома с моей мамой: впрочем, я и не планировала их знакомить, – они обе разбирались в людях гораздо лучше. Помню, как-то выходила за продуктами, а вернувшись, застала конец их разговора по телефону. Перезвонив Жюль, я спросила, о чем они говорили, и она рассмеялась: «Как покрасить галстук». До сегодняшнего дня не могу понять, пошутила ли подруга.
В один прекрасный день мы с мамой, прихватив книги, устроили пикник в парке возле реки: расстелили старое лоскутное одеяло на траве склона, откуда весь Лангхорн был как на ладони, внизу медленно текла Монтгомери – бурая полоса воды с заросшими айлантом берегами. В стороне, скрытые за соснами, виднелись городские теннисные корты, раздолбанные, вечно забитые народом. На другом берегу реки находился университетский кампус: концентрические круги старых зданий – крепких и основательных, в готическом стиле, эпохи тридцатых, безликой гостиничной архитектуры пятидесятых – и недавно возведенный научный корпус – сплошь стекло и бетон. В центре кампуса возвышался огромный особняк красного кирпича с башенками, некогда принадлежавший Сэмюелу Лангхорну, где он и жил с женой (невысокой) и довольно симпатичной, чей портрет – черный атлас и жемчуга – висел над камином в приемной административного здания. Ее звали Минни, детей у них не было, что меня почему-то печалило, пока не подросла и не поступила в колледж. Очень странным казался поэтому его девиз, если перевести с латыни, означавшим что-то вроде «всем нашим детям».