– Эллен, ты поможешь ей или нет?
– Не знаю. Приеду во вторник, тогда и решим.
– Эллен, – окликнул он, когда я была уже в дверях. – Нас ждут трудные времена.
Тон, каким это было сказано, напоминал просьбу о прощении, и это потрясло его самого не меньше, чем меня. У нас не было привычки просить прощения друг у друга, да и нужды не было: у нас никто не разочаровывал остальных. Отец опустился на стул, голова его откинулась назад, ладони бессильно легли на предплечья с закатанными рукавами. Он показался мне постаревшим.
– Я там кое-что разбила, пойду уберу.
Я отправилась за веником, но прежде чем выйти на крыльцо, чтобы смести осколки, долго стояла, прислонившись головой к двери чулана, где хранились хозяйственные принадлежности.
Вот так и получилось, что я вернулась в Лангхорн во вторник утром: прикатила на взятой напрокат машине, – и во мне все сильнее укреплялось чувство клаустрофобии куда более отчаянной, чем если бы я оказалась в лифте, зависшем между этажами. Я свернула с шоссе и поехала через скромные кварталы, где домики лепились на расстоянии вытянутой руки друг от друга, а дома побольше были разделены на квартиры для преподавателей и студентов.
Зеленый пятачок перед муниципалитетом был густо засажен астрами и кустами, в которых уже пробивались ржаво-красные пятна – приметы подступающей осени. Мне всегда казалось, что городская зелень лучше всего выглядит весной, с роскошными нарциссами, которых тут были сотни. Дул ветерок, и они кивали головками – синхронно, словно танцоры в мюзикле.
До апреля, казалось, еще целая вечность – в тот день, когда я вернулась домой.
Немногочисленные нью-йоркские пожитки находились со мной в машине – ковер, старый сундук и портативная электрическая пишущая машинка. Когда я свернула в пустую подъездную аллею, наш дом выглядел так, будто был необитаем, зато в окне соседнего поднялась и сразу же опустилась штора.
Я оставила работу в журнале и сдала квартиру в субаренду. Люди, с которыми я работала, пытались выразить сочувствие, но были настроены слишком скептически.
– Моя мать больна, – сообщила я заместителю редактора, толстому коротышке по имени Билл Твиди, с красным от высокого давления и неумеренных возлияний лицом, который раньше работал в газете, а теперь презирал себя и всех нас за то, что мы могли позволить себе неслыханную роскошь: целую неделю для подготовки публикации.
– Эллен, – сказал он, – не хочу показаться грубым, однако больная мать означает три недели отсутствия и очень красивый венок от имени коллег. Ты была отличным сотрудником, написала неплохой очерк о гее-полицейском, а эта история о девице, которую убили на Мэдисон-авеню, и вообще выше всяческих похвал. Ты самостоятельно изучила вопрос про детей и летние каникулы. Если уйдешь, никаких гарантий.
– Я вынуждена.
– А если предложу тебе повышение? Побольше денег?
– Мистер Твиди, неужели вы и вправду думаете, что можно прийти и сказать, что у твоей матери рак, лишь для того, чтобы получить повышение?
– Это Нью-Йорк, Эллен.
Моя подруга Жюль, моя единственная подруга в журнале и в Нью-Йорке вообще, повела меня обедать. Жюль была существом хрупким, как в физическом, так и в психологическом плане, однако об этом никто не догадывался из-за огромной копны черных кудрей, ореолом окружавших ее личико в форме сердечка, и звучного тембра низкого, сочного голоса. И то и другое придавало ей значимости, поэтому Жюль производила впечатление особы, уверенной в себе и неуязвимой. Ложное ощущение, что мы обе обладаем этими качествами, и привлекло нас друг к другу, как только мы познакомились.
Но потом я узнала настоящую Жюль, которая откидывала волосы с лица и, наклонившись, подозрительно разглядывала себя в зеркале; которая влюблялась, лечила разбитое сердце, сидя в одиночестве и питаясь йогуртом и мюзиклами, а потом влюблялась снова. Я узнала Жюль, которой с самого раннего детства, сколько она себя помнила, мама твердила, что никогда не следует падать духом в случае неудачи, ведь неудача – это все, чего мы, собственно, и можем ожидать от жизни.
«Эта женщина могла бы заявить Эбу Линкольну, что ему незачем становиться адвокатом», – сказала она мне как-то однажды.
Жюль любила меня так, как не любила ни одна подруга до нее, и знала меня такой, какая я есть на самом деле. Однажды некто, окончивший Гарвард годом раньше меня, сказал ей: «Чтобы добиться успеха, Эллен Гулден пройдется по матери в шиповках», – на что Жюль ответила: «Я не ее мать». После того как я очистила свой стол в редакции, подруга повела меня обедать. Уже за столом она протянула руку и, сжав мою ладонь, презрительно сказала, оглянувшись на застегнутых на все пуговицы мужчин за столиками вокруг нас, в обманчиво широких и ярких галстуках, поедавших нечто под соусом тартар.
– Пусть думают, что мы лесбиянки. Мне даже жаль, что это не так, учитывая, с какими болванами я встречаюсь.
Когда я заплакала, она выудила из своего кожаного рюкзака салфетку с марлей, к уголку которой прилипли две зеленые «эм энд эмс», и дала мне. Жюль была ужасно, демонстративно неряшлива. На ее прикроватном столике постоянно красовались остатки вчерашнего ужина и полупустые кофейные чашки.
– Ну и съешь их, – предложила она мне, кивнув на конфетки. – От них тебе сразу станет легче.
Когда я немного успокоилась, она добавила, растирая мои пальцы, как будто я была ребенком:
– Ты должна, понимаешь? Она твоя мать.
– Жюль, а как же моя жизнь?
– Ну а что с ней? Это же не навсегда. Послушай, Эллен, я все понимаю. Неужели ты думаешь, что мне бы хотелось вернуться в мамину квартиру в Ривердейле и слушать, как она опять причитает, что Марвин и эта шлюха сломали ей жизнь? Твоя мать сейчас нуждается в тебе, а потом ты опять заживешь своей жизнью, зная, что поступила правильно.
– Мы с матерью…
– Молчи, – прервала ее Жюль. – Просто помолчи, ладно? У тебя с матерью были непростые отношения? Прости, но что тут такого? Кто сказал, что ты чем-то отличаешься от любой другой дочери? Так уж устроен мир. Кроме того, она, похоже, была очень хорошей матерью. Разве она хоть раз заикнулась, что ты должна сбросить вес?
– У меня все в порядке с весом.
– Вот видишь! Уже сам факт, что тебе могло прийти в голову поправиться для того, чтобы мама начала делать тебе замечания относительно избыточного веса, как раз и показывает, что ты даже не догадываешься, что такое плохие отношения. Одно то, что ты можешь спокойно заявить, что у тебя нет проблем с фигурой, является показателем здорового воспитания, которое ты получила.
– Ты не знаешь моего отца.
– Мне и не нужно – я знаю Джонатана.
Жюль очень не нравился мой бойфренд – это было почти единственное, что омрачало нашу дружбу.
– Не начинай, – попросила я.
– Принято, – согласилась Жюль, убирая от лица непослушные пряди.
– Просто мне страшно.
– Я знаю. Но когда вернешься, ты будешь знать, что выполнила свой долг.
– Если вернусь.
Жюль стиснула мою руку так крепко, что я поморщилась.
– Это не «Питер Пэн», и твои братья не «Потерянные мальчики», так что вполне могут научиться пользоваться микроволновкой, а отец – найти дорогу к чертовой химчистке. Но никто – слышишь? – никто, кроме тебя, не сумеет помочь твоей матери пройти через все это дерьмо.
Когда я позвонила Джонатану, тот возился с базами данных (он занимался этим дважды в неделю, чтобы оплачивать учебу в юридической школе), поэтому, не вникая в подробности, просто сказал:
– Найми сиделку.
– Она же никого не нанимала, когда я болела бронхитом, – возразила я.
– О-о, Эллен, папочка Джордж подсказал тебе эту строчку: «Принеси себя в жертву»? Очень в его духе.
– Джон, ты извращенец? – возмутилась я.
– Можешь сама проверить, – ответил он и бархатным голосом подробно описал, каким образом это можно сделать, когда он в следующий раз приедет в Лангхорн.