Погода была ясная, но дул холодный ветер. В Эдо, наверное, уже распустились почки на иве, а здесь в горах еще лежал снег, лес на склонах стоял безжизненный. Весна еще не пришла.
Остановившись возле одного из обращенных, Проповедник терпеливо ждал, пока тот закончит работу. Наконец одетый в обсыпанное опилками тряпье рабочий подошел к нему, голову он обмотал тряпкой, чтобы пот не заливал лицо.
– Падре! – обратился он к Проповеднику.
«Да, я здесь не только переводчик, работающий на японцев, а еще и пастырь этих обездоленных людей», – думал Проповедник.
– Падре, разрешите мне исповедоваться.
Они укрылись от ветра за грудой бревен и досок. Мужчина встал на колени, а Проповедник прочитал на латыни исповедальную молитву и, прикрыв глаза, внимал словам, доходившим до него вместе с неприятным запахом изо рта:
– Когда язычники насмехаются над верой Христовой, я молчу, позволяю им издеваться над Иисусом и христианством. Потому что не хочу, чтобы мои товарищи-язычники от меня отвернулись.
– Откуда ты пришел сюда, сын мой?
– Из Эдо, – робко отозвался исповедуемый. – В Эдо нашу веру уже запретили.
Проповедник стал объяснять, что каждый христианин должен служить доказательством существования Всевышнего. Мужчина, слушая его, с грустью смотрел на море.
– Не беспокойся, – пытался утешить его Проповедник, касаясь усыпанных опилками лохмотьев. – Скоро придет день, когда никто не будет смеяться над твоей верой.
Отпустив грехи, Проповедник вышел из тени, отбрасываемой грудой бревен. Мужчина поблагодарил его и неуверенно побрел восвояси. Проповедник знал, что он снова впадет в тот же грех. На христиан, которым пришлось искать спасения в этих краях, такие же рабочие, как они сами, смотрели холодно. В этой стране давно миновали времена, когда даже самураи и купцы наперегонки спешили принять крещение. И виноваты во всем иезуиты! Если бы они, утратив всякую сдержанность, не настроили своим неповиновением против себя правителей Японии, то наверняка золотое время продолжалось бы до сих пор…
«Будь я епископом…»
Устроившись на камне, с которого было видно всю бухту, Проповедник снова предался мечтаниям.
«Я бы не ссорился с японскими властями, как иезуиты. Если бы был епископом, то сделал бы так, чтобы они получали выгоду от отношений с нами и радовались, а мы взамен имели бы свободу проповедовать нашу веру. В Японии это не так просто, как в Гоа или Маниле. Здесь без хитрости и маневров делать нечего. Если уловки помогут внушить несчастным, кто принял веру Христову, самоуважение, я пущу их в ход». Проповедник с гордостью вспомнил своего дядю и других родственников – дипломатов и кардиналов. Ему ни разу не было стыдно за то, что в его жилах течет кровь таких людей.
«У этих коварных японцев…»
Чтобы вести проповедь в Японии, надо быть хитрее. Над бухтой, забитой плотами и бревнами, с пронзительными криками носились птицы, то взмывая ввысь, то чуть не касаясь воды. В воображении Проповедника рисовался его образ – в лиловой епископской митре и такой же сутане. Он пытался убедить себя, что его мечтами движет не мирское честолюбие, а лежащий на нем долг – нести в Японии Слово Божие. «Услышь меня, Господи! – молился Проповедник, подставляя лицо соленому ветру и закрывая глаза. – Если бы я мог послужить Тебе…»
Хижина, которую чиновники выделили Проповеднику в Огацу, стояла у самой бухты, довольно далеко от лачуг плотников и подсобных рабочих. Она ничем не отличалась от других построек в округе – была так же на скорую руку сложена из бревен. Не жилище, а тесная сараюшка – одна комната служила Проповеднику и спальней, и молельней. Со времени учебы в семинарии у него выработалась привычка связывать себе руки перед сном. Он делал это, чтобы не дать волю необузданным желаниям, бурлившим в его пышущем здоровьем теле. Искушение, от которого он должен был отказаться на всю жизнь, уже не мучило его так жестоко, как в молодые годы, однако Проповедник не отказался от этой привычки до сих пор – в одиночестве окончив вечернюю молитву, перед тем как вытянуться на полу, он стягивал руки веревкой. Так поступают с жеребцом, который может взбрыкнуть неизвестно когда.
В ту ночь море бушевало сильнее, чем обычно. Проповедник слушал его рокот, возвращаясь в полной темноте вдоль берега в свое обиталище с письмом из Эдо от отца Диего, которое ему вручили в конторе. Постучав кремнем, он высек огонь и зажег свечу. Колеблющееся пламя, породив тонкую ниточку черного дыма, отбрасывало на бревенчатую стену его внушительных размеров тень. В тусклом свете свечи Проповедник распечатал письмо, и перед его глазами встала плаксивая физиономия молодого никчемного собрата.
«Прошел уже месяц, как вы покинули Эдо. Хуже здесь не стало, но и лучше тоже». Почерк у Диего был никуда не годный, как у ребенка, – каракулями, выдававшими его простодушие, он заполнил целый лист.
«Проповеди по-прежнему запрещены, и нас здесь молча терпят только потому, что городские власти знают, что за прокаженными, кроме нас, ухаживать некому. Но рано или поздно нас тоже отсюда выгонят, и придется бежать на северо-восток вслед за вами.
К сожалению, должен сообщить крайне неприятное известие. Иезуиты из Нагасаки снова отправили в Манилу и Макао письма, где вас ругают. По их словам, вы очень хорошо знаете о том, какие гонения испытывают христиане в Японии и, несмотря на это, стремитесь добиться от Папы содействия в налаживании торговли между Японией и Новой Испанией. Они утверждают, что эти ваши действия – чрезвычайно опасная авантюра и если так пойдет, из Манилы и Макао будут присылать все новых молодых братьев, ничего не знающих о Японии, что вызовет гнев найфу и сёгуна. Иезуиты уже отправили в Макао просьбу наказать вас. Пожалуйста, учтите это и будьте осторожны…»
Пламя свечи затрепетало, искажая черты Проповедника, делая лицо некрасивым. Он научился справляться с искушением плотского греха, но побороть свой вспыльчивый нрав был не в силах. Болезненное самолюбие – их фамильная черта – порой причиняло ему страдания. Лицо Проповедника, выглядевшего гораздо моложе своих сорока двух лет, побагровело от негодования.
«Найфу и сёгун не подпускают к себе иезуитов, заручиться расположением японских правителей у ордена не получается, вот они мне и завидуют. Не хотят уступать нам право проповедовать здесь Слово Божие».
Веруя в того же Бога, служа той же Церкви, иезуиты бессовестно завидуют, льют потоки клеветы и грязи всего лишь потому, что они принадлежат к другому ордену. Этого Проповедник не мог им простить. Они вели себя недостойно мужчин, боясь вступать с францисканцами в открытый бой и используя в качестве тайного оружия ложь и интриги, как евнухи при дворе китайских императоров.
Рокот прибоя становился все громче. Море словно раздувало гнев в груди Проповедника. Он поднес свечу к письму Диего. Пламя лизнуло исписанную нетвердой рукой бумагу, она побурела и вспыхнула со звуком, напоминающим трепетание крыльев мотылька. То, что разгневало Проповедника, исчезло без следа, но сердце его не успокоилось. Сложив руки, он опустился на колени и стал молиться.
«О Вседержитель! – зашептал Проповедник. – Ты знаешь, кто может послужить Тебе в этой стране – они или я. Обрати меня в камень во имя несчастных обращенных японцев. Как Ты назвал камнем одного из учеников своих»[31]. Проповедник не заметил, что у него получилась не молитва, а поношение тех, кто ранил его самолюбие.
– Падре! – позвал голос из темноты.
Проповедник открыл глаза – в дверном проеме рисовался силуэт человека. Знакомые лохмотья… Это же тот самый работяга, которому он отпускал днем грехи за грудой бревен. Гость так же печально смотрел на Проповедника.
– Заходи, сын мой.
Проповедник поднялся, стряхивая с колен пепел от сгоревшего письма. Глядя на унылое лицо человека, он вспомнил Диего с опухшими, словно от слез, глазами. Не переступая порога, бедняга стал нудно умолять, чтобы Проповедник взял его в плавание, раз японцам будет позволено сесть на большой корабль. Он и его товарищи готовы на любую работу. Их изгнали из Эдо, и они пришли сюда, но и здесь все их сторонятся только потому, что они христиане; и работы почти нет.