Валерий Бочков
Мужчины настоящие и другие, которые так себе
Мужчины настоящие и другие, которые так себе
Его обычно зовут Сергей. Или Дэнни. Иногда Макс, реже Игорь.
Ему можно позвонить в любое время, через тридцать минут он уже будет ждать тебя в той забегаловке на углу Покровки. Или в ирландском баре на углу Бродвея и Семьдесят Второй, куда ты дала себе слова ни ногой после той январской ночи. Сергей (или Дэнни) не будет задавать вопросов, он будет смотреть на тебя глазами больной собаки и от этого взгляда тебе захочется удавиться, но тебе нужен кто-то именно сейчас, потому что причин удавиться у тебя гораздо больше, чем его хворый взгляд. Их, этих чёртовых причин, длинный список. Самое удивительно, что с годами этот список становится всё длинней.
Ты закажешь кофе, нет, коньяк, тут же добавишь – двойную порцию. Дэнни будет тихо пить свой «будвар» из высокого стакана, пить и следить за тобой своими безнадёжными карими глазами. На тонком стекле стакана будут оставаться кольца сухой пены, похожие на грязные кружева. По ним при желании можно отмерять время, но тебе плевать на время.
Ты закажешь какой-то сэндвич с итальянским названием, будешь жадно жевать, к помаде будут прилипать крошки, но тебе и на это будет плевать. Ты начнёшь рассказывать. Собственно, ради этого ты и вытащила Дэнни в эту харчевню на ночь глядя. За час до полуночи, за полтора – до безумия.
Ты жестока и хладнокровна, как военный хирург, от твоих слов ему будет больно, но тебе сейчас не до боли, тем более чужой боли. Тебе необходимо как можно скорей заделать пробоину в своей душе, страшную дыру, эту рваную рану, в черноту которой с невероятной скоростью всасывается беззащитное мироздание. Твоё мироздание.
Дэнни, Сергей, Макс или Игорь принадлежат к племени ручных мужчин. Ты можешь владеть ими, они с готовностью домашних животных пойдут за тобой на край света, они даже не спросят, куда и зачем. Ты можешь вертеть ими, играть, как в детстве ты играла куклами, впрочем, именно эта податливость и делает их такими неинтересными. Их всех объединяет тихая покорность, которую в глубине души они принимают за любовь к тебе.
Есть и другое племя. Оно немногочисленно – это племя, и особи его встречаются весьма нечасто. Вроде тех японских журавлей с золотистым хохолком или сибирских тигров, которых пытается спасти Леонардо ди Каприо. Мужчина этого племени носит странное имя, оно похоже на географическое название то ли реки, то ли малонаселённого американского штата.
Иногда его имя напоминает звук, издаваемый стальными механизмами. Короткий и холодный звук. А иногда его зовут просто: имей в виду – простота эта обманчива.
Он не так высок, как тебе хотелось бы, но после первой встречи ты измотаешь себя вконец бесплодными попытками понять, что он имел в виду, когда на прощанье сказал тебе: раскаяние – самое никчёмное чувство. Кого он имел в виду? Тебя? Себя?
На его теле нет татуировок, тебя это удивит. Позднее до тебя дойдёт – ты вспомнишь затейливую кельтскую вязь на плечах Дэнни и крылатого дракона на груди Макса. У Сергея на спине, от плеча к плечу, обнаружится копия Леонардовой «Тайной вечери», очень детальная, ты даже разглядишь кошелёк в кулаке Иуды. Не удивительно, что дальше трёх поцелуев у вас с Сергеем дело не пойдёт.
Отец умер так давно, что к сегодняшнему дню он перешёл в разряд почти мифических персонажей. От него осталась пачка журналов с глянцевыми снимками коллекционных автомобилей, швейцарские часы на кожаном браслете и фотография того дня, когда он в парке разговаривал с собакой. Мне было семь, но тот день я помню яснее, чем вчерашний. Тот летний день до сих пор звенит в моей памяти, как отзвук щелчка по хрустальному бокалу богемской работы. Дни вчерашние напоминают унылый стук молочных бутылок.
На мне было платье в белый горох, на отце дачные белые штаны, льняные и широкие, в них он был похож на списанного на берег весёлого матроса. Июньское солнце выныривало из-под мохнатого облака и на жёлтом песке тропинки оживали фиолетовые тени, юркий фокстерьер, вылепленный из чистого солнца высшей пробы, нёсся по стриженому газону со скоростью снаряда. Пахло летней пылью и мокрой травой, где-то играла французская музыка, трели аккордеона, переливаясь, как рябь на воде, беззаботно утекали в жаркое небо.
Фокстерьер подлетел к нам, отец потрепал его по холке, я испугалась и от неожиданности спряталась за отца.
– Не бойтесь, – запыхавшись крикнула хозяйка. – Он не укусит.
– Он мне уже сказал, – засмеялся отец, загорелой рукой он уже энергично гладил пса.
Хозяйка, румяная от беготни, засмеялась в ответ. На ней было красное платье, лёгкое, словно сотканное из маковых цветов.
– А ещё что он вам сказал?
Русая, с толстой косой, в белых сандалиях и с круглыми плечами, по которым рассыпались рыжие веснушки, она напоминала большую девчонку. Отец, почёсывая фокса за ухом, наклонился к нему.
– Просил не давать ему с утра эту кашу…
– Но перловая каша очень полезна, – возмутилась хозяйка. – Там кальций…
– Он предпочитает овсянку, – безапелляционно отрезал отец. – Так он сказал.
Хозяйка хотела возразить, но вдруг рассмеялась. Тыльной стороной руки она вытерла лоб.
– Вы меня разыгрываете? – не очень уверенно спросила она.
– Вовсе нет, – отец серьёзно посмотрел на неё.
Хозяйка смутилась от этой серьёзности, отвела глаза. Неожиданно придумав, быстро выпалила:
– А пусть он тогда скажет вам, как его зовут! Вот.
Отец сидел на корточках, пёс тыкался ему в ладони, весело что-то рычал, отчаянно крутил упругим хвостом. Отец звонко щёлкнул пальцами и выставил ладонь – пёс сразу присел. Присев, звонко тявкнул.
– Его зовут Цезарь.
Я, конечно, удивилась, но не очень: я знала – мой отец человек необычайный, его способность понимать собачий язык стала для меня ещё одним из его чудесных качеств. Вроде умения оглушительно свистеть или подкидывать меня в самое небо.
– И купите ему новый ошейник, – отец встал, отряхивая матросские штаны. – Этот жмёт.
– Это… – ошалело проговорила хозяйка. – Это он тоже вам сказал?
– Нет, – засмеялся отец. – Это уже я.
На лужайку набежала тень, макушки лип погасли, отец одной рукой ухватил меня и ловко закинул себе на шею.
Мир сделал зелёно-голубой кувырок, у меня на миг перехватило дух и от счастья страшно зачесалось нёбо. Фокстерьер Цезарь и его хозяйка превратились в лилипутов, я на них взирала как великан из-под самых облаков.
Потом мы катались в лодке. Неподвижная вода пруда казалась матовой, изумрудной, похожей на пыльное сукно биллиардного стола. Из плоских, резиновых листьев торчали упругие и очень жёлтые цветы кувшинок.
– Этот Цезарь… – осторожно спросила я. – Он… он правда сказал тебе своё имя?
– Конечно, нет. Я просто слышал, как хозяйка звала его. Раньше, когда он носился по лужайке.
Наша жизнь – череда потерь, о которых мы стараемся не вспоминать. Иначе будет невыносимо идти дальше. Банальность, впрочем, как и всё остальное в жизни. И как сказал один умный немец, лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того предела, когда захочется умереть.
Я не спорю – но что делать тем, кто остался?
Когда умерла мать этого немца, ему только исполнилось двадцать, он поменял своё имя Пауль на имя матери Мария. Мою мать звали Анна и я потеряла её, когда мне исполнилось двадцать четыре.
У меня не было сил выбросить весь мой детский хлам, который я обнаружила в её доме. Там были вещи, привезённые ещё из Москвы: фарфоровые уродцы, кукла с глазами, и ещё книги, книги, много книг. Я представления не имела, каким образом всё это барахло влезет в мою конуру в Гринвич-Виллидж, к тому же я не понимала, зачем мне это барахло. Я взяла напрокат пикап, набила багажник и заднее сиденье под самую крышу.
Да, скорее всего, я была в состоянии какого-то помешательства. Уверена – такое случается не только со мной. Единственная мысль, которая настырно тикала в моём мозгу, была мысль о моём абсолютном одиночестве. Я ощущала себя астронавтом, которого забыли на каком-то астероиде. В пикапе воняло резиной, он тащился в бесконечной пробке, радио не работало. Депрессия пополам с ужасом удачно сочетались с мелким февральским дождём, серой панорамой мокрых пригородов, мёртвыми деревьями и брошенной дорожной техникой, похожей на остатки разбитой армии.