Поправляю платье, подтягиваю сползший чулок.
Целую своего сладкого Аполлончика напоследок.
– Спасибо, дорогой, – шепнула, касаясь губами щетинистого подбородка, – было бесподобно.
Ну ладно, он правда заслужил. Давненько меня никто так до звездопада не натягивал. И все это чушь, что мужикам нельзя и не надо говорить спасибо. Если есть за что, если ты трусы можешь сжать в ладони, и из них закапает, если ты еле дышишь – спасибо сказать нужно. Потому что ей богу, как редко такое бывает. А чем ты старше, чем циничнее, чем сложнее тебя развести на эмоции – тем такой кайф получается реже.
Выхожу из кладовки поправляю волосы, смахиваю с платья пыль. Хорошо, что в кладовке было темно, а то ведь весь адреналиновый флер этого безумства бы подрастеряли, обращая внимания на то, что "предаемся греховной страсти" в компании швабр.
Ну что ж, будем считать, что эта выставка прошла не зря, я не только денег с неё получила, но и божественной страсти глотнула. Хороший заряд. А теперь можно оставить продажу лотов на персонал, забрать тренч из гардероба и поехать домой, переживать это чудное затменье.
Когда у тебя первый секс – ты мечтаешь, чтобы он был роскошным, на шелковых простынях, пропахших розами, в свете тысячи свечей, и желательно, чтобы парнем был хотя бы Ченнинг Татум.
А когда тебе тридцать четыре, когда в паспорте два штампа об расторжении брака и дома тебя ждет одиннадцатилетняя Харли Квин со своими заморочками – ты рада даже в кладовке. Просто потому что черт его знает, когда выдастся еще один такой шанс. Дай бог, через пару-тройку недель.
– Эй, – мой Аполлон сбегает за мной по ступеням галереи. Пальто нараспашку, темные волосы взъерошены, в красивых глазах плещется недовольство.
– Ты не оставила мне свой номер, – произносит он, поймав меня за рукав тренча.
Ох, малыш, зря ты это. Я бы с таким удовольствием оставила между нами такую легкую недоговоренность. Почувствовала бы себя Золушкой, сбежавшей от тебя во время бала. А теперь придется объясняться, почему я на самом деле не оставлю тебе хрустальной туфельки. А я не хочу, чтобы мой Аполлон вдруг превращался в пузатенького Вакха, чешущего пузико и встающего с дивана только чтобы к холодильнику за бутылкой пива сгонять. Да и нет, я же знаю, что он спрыгнет, как только узнает мои исходные данные.
– Я не оставляю номеров, дорогой, – спокойно улыбаюсь я. А сейчас – даже не представлюсь, хотя есть у меня подозрение – он в курсе, на чьей выставке побывал.
– Мне оставишь, – упрямо качает головой мой безымянный бог.
– Зачем? – смеюсь. – Тебе это не надо, я тебе честно говорю.
– Мне решать, – нахально заявляет это дивное совершенство. Какая жалость, что три четверти мужиков вот такие нахальные лишь на первых двух свиданиях. Потом у них как-то эта самцовость слетает, как золоченый фантик.
– Нет, мой дорогой. Не тебе решать. Мне не интересно то, что после обмена телефонов, – качаю я головой и ныряю в подъехавшую тыкву, ой, простите, в такси.
Мой Аполлон бросается к машине, но спотыкается об мой взгляд, и замирает, глядя на меня то ли с угрозой, то ли с раздражением. Ничего-ничего, малыш, я просто решила твои проблемы заранее.
Ну, все, пора возвращаться с божественного Олимпа на грешную землю. Никаких пустых надежд, их лелеять бессмысленно.
Девушкам с пробегом боги улыбаются один раз в жизни…
2. Куплю отворот, за любые деньги
Нет, ну какого же черта?
Никогда в своей жизни у Давида так не было, и он искренне верил, что слишком прагматичен для всего этого дерьма, но…
Крышу сорвало резко, одним движением, в первую же секунду, когда Давид оказался на выставке. Когда он первый раз увидел Надю Соболевскую с бокалом шампанского в руке, разговаривающую с одним из друзей Давида.
И сразу Макс очень резко стал Вознесенским, и сразу Давид вдруг понял, что с эмпатией у его приятеля не очень, потому что Макс напрочь отказался понимать три красноречивых взгляда друга, которые совершенно точно поймал. Вот не хочет он отходить, и все тут. Принципиально.
Дружба дружбой, а девушку получает тот, кто первый её уболтал. Закон джунглей.
И ходит Давид, и смотрит Давид… То на Надю, то на её работы, на лица людей, в которые Соболевская вписывала то закат, то рассвет, то полнолуние…
Старик, в чье лицо вписали горный пик. И седые пряди, обрамляющие лицо – то ли волосы, то ли облака…
Что сквозит в этих странных морщинах-горных утесах? Мудрость? Старость? Поневоле стоишь и думаешь, и правда, что хотел сказать художник?
Девушка, в лице которой кипит океан. Бурная, все смывающая на своем пути страсть, запечатанная на холсте одними только мазками акрила.
Интересно, чья это страсть в картине – натурщицы? Или художницы?
О, эта мысль – удачный повод снова глянуть в сторону Соболевской.
И что за пропасть – с каких пор Давиду вообще нужны поводы, чтобы посмотреть на женщину?
И все-таки почему к Соболевской подходит столько мужчин? Что это за магия такая? Не одному Огудалову Надя кажется магнитом? И что, они все не ощущают, что Соболевская – не для них?
Для него.
Почему для него-то? Где логика?
Почему вообще Давид с самого начала выставки чувствует себя будто слегка нездоровым, если отводит взгляд от Соболевской?
Что в ней такого?
Да ничего.
Ровным счетом ничего, что могло бы свести с ума.
Волосы – простые, темно-русые, распущены свободными волнами по плечам.
Черное платье – хорошо сидит на ладной женской фигурке, но очень простое, без изысков.
Лицо – ну, лицо. Ни тебе супер-чувственных губ, ни тебе томных, с поволокой глаз.
Все симпатично и просто.
Почему же глаза так и тянутся к ней?
Ну, правда, при прочих равных Давид Огудалов не смог сходу понять, почему его взгляд раз за разом возвращается к Соболевской, почему начинает прожигать недовольством висок очередного окрыленного Надиным творчеством поклонника.
Творчеством? Точно творчеством? Почему кажется, что мужики то и дело начинают поглядывать на её грудь.
Раньше, с любой другой девушкой, Давиду было плевать, потому что, ну, красивая грудь, почему бы и не посмотреть? А сейчас – хочется выжечь чертовы наглые глазища, которые смотрят на неё с подобными желаниями.
Странное ощущение.
И палиться не хочется, потому что это какое-то наваждение. Ну, оно же должно потом ослабнуть, да? Просто с гормонами какая-то ерунда творится.
Нет, это наваждение надо было купировать, вылечить, ну невозможно же было так дальше жить. Он не может пойти и закрутить роман с первой встречной художницей, у него все-таки планы, обязательства, и… Ну нет. Тем более, что именно с Соболевской последний месяц всеми правдами и неправдами Давида пыталась познакомить мать.
Да, у матери были свои причины, и вовсе не благоустройство сыновней личной жизни её беспокоило. Такими вот нехитрыми способами Тамара Львовна бунтовала против Моники, против планов Давида на переезд в Америку, которые он уже начал претворять в жизнь.
Поэтому совсем зашкаливающим стало количество красивых девиц, то и дело захаживающих в гости “на ужин”, когда Давид заезжал к матери, или которым надо было срочно показать город, и “милый, ну это дочка моего лучшего друга, неудобно с экскурсоводом, покатай её сам”.
Катал. По-разному катал, где-то на машине, где-то – на чем-то другом, если уж девочка и вправду симпатичная попадалась.
Но вопреки этому всему Давид не собирался поддаваться и оставаться в России, он уже два года готовил этот плацдарм к переезду, и уж тем более не собирался смотреть на Надежду Соболевскую как на что-то стоящее.
Ну, серьезно, что может предложить ему – дизайнеру с именем и собственным делом – простая художница, да еще и та, которую так настойчиво Давиду впаривает мать?
Ну, он же лучше знает, что ему нужно от женщины, так? И… И вот!
Стоит себе Давид Огудалов и как идиот смотрит то на картину, то на художницу, которую в другом конце выставочного зал снова терзает вопросами настырный Вознесенский. Вот не умеет Макс признавать свое поражение. Его уже отшили раза два, наверное. Ну, да, настойчивость – вот главное оружие.