– Не свернуть ли нам по пути к Народному дому? – сказала Аврелия Вибию, удобно располагаясь на шелковых подушках. – Возле него, насколько я знаю, большой рынок, и мне интересно, не продают ли там такие же вазы, как эти.
Желания своей божественной воспитанницы Вибий Крисп привык считать равносильными приказаниям, поэтому мгновенно велел свите следовать к Villa Publica.
Как только процессия приблизилась к цирку Фламиния, Аврелия увидела на высоком помосте перед одной из лавок полуобнаженных мужчин, женщин, юношей, девушек и даже детей с табличками на шее. Здесь торговали невольниками.
Перед помостом с длинным бичом в руке прохаживался работорговец Парменон. С невозмутимой непринужденностью он расхваливал покупателям свой «живой» товар. Время от времени он хлестал по плечам и спинам дрожавших от страха обнаженных людей, которые издавали глухие стоны.
– Смотрите, как они хороши и послушны! – восклицал Парменон с торжествующим видом. – Надсмотрщики по приказу хозяина смогут наказывать их, как угодно: они даже не пикнут, не то что роптать и жаловаться. Подходите, римляне, товар отменный! Готовьте серебро и не скупитесь. Что такое восемь тысяч сестерциев за молодого крепкого раба? Сущие пустяки! Он прослужит вам лет с десяток, а то и больше.
Однако ни один покупатель не выходил из толпы и не приближался к помосту на призывы Парменона, хотя его «товар» и вправду отличался разнообразием: от чернокожего африканца до белокожей девушки из Галлии; от десятилетних мальчиков и девочек до тридцатилетних мускулистых мужчин и молодых стройных женщин приятной внешности. Может, боги прогневались на Парменона, поэтому день не задался, торговля не шла, – во всяком случае, продавец уже начинал беспокоиться, как вдруг бог плутов, ростовщиков и барышников Меркурий пришел к нему на помощь.
Парменон еще издали заметил начало процессии божественной Аврелии Флавии Домициллы и возликовал: наконец-то богатый покупатель! Теперь дело пойдет на лад!
– Выводи рабов изнутри! – распорядился он, обращаясь к человеку, который служил у него подручным.
Чтобы понять смысл этого приказа, нужно знать, что в лавках работорговцев заключался товар двух сортов, весьма отличных друг от друга. Тот, что похуже, выставлялся на помосте в качестве вывески. Лучшие же «экземпляры» «хранились» под замком и демонстрировались только солидным покупателям.
Вскоре на помост вывели еще несколько рабов и рабынь, почему-то украшенных цветами, как будто эти несчастные предназначались для ритуального жертвоприношения богине Флоре.
Толпа загудела от восторга. Эти невольники действительно были такими красивыми и «породистыми», что притягивали взгляд и могли удовлетворить запросы самых взыскательных знатоков «живого» товара. Всеобщее внимание привлекала одна молодая девушка. Ее длинные волнистые волосы прикрывали почти все ее стройное полуобнаженное тело, на котором не было ничего, кроме лохмотьев грубой материи. Как и у прочих невольников, на ее шее висела деревянная табличка, извещавшая о том, что девушка свободнорожденная, но продается в рабство без права когда-либо стать вольноотпущенной. Взгляд несчастной жертвы, обращенный к небу, выражал совершенную покорность Божественному Провидению. Лишь несколько слезинок, которые нисколько не умаляли стойкости и гордой красоты девушки, медленно стекали по ее нежно-розовым щекам. Это была Цецилия, ставшая по приговору суда рабыней Парменона.
Едва она показалась на подмостках, как из глухого ропота толпы явственно выделились три вопля. Первый – вопль отчаяния – издавал ее старый отец, лицо которого всего за один день почти почернело от горя и ужаса. Второй – вопль негодования – прозвучал как угроза и исходил от красивого юноши, жениха Цецилии, который бросился бы к ней, чтобы вырвать ее из рук палачей, если бы его не удержали друзья. Третий вопль, вознесенный кем-то к небесам, призывал несчастную к мужеству и надежде.
– Крепись, Цецилия! – твердил голос. – Терпи и думай о Боге; во славу Его ты претерпеваешь земную муку. Думай о Христе, Сыне Божьем, и Он тебя не оставит!
Эти слова, очевидно, впервые произнесенные на невольничьем рынке Рима, принадлежали дряхлой, лет восьмидесяти старухе, сидевшей у подножия помоста. В чертах ее изборожденного морщинами лица читалось горькое страдание. Она призывала Цецилию мужаться, но сама проливала жгучие слезы: видимо, покорность Провидению не заглушала ее сердечных мук. Цецилия расслышала ее и опустила глаза, затем вновь окинула взором публику и приветливо улыбнулась тем, кто за нее так переживал. Боковым зрением она заметила Марка Регула, который, выйдя из-за колонн, откуда он с тревогой наблюдал за происходящим, поспешно приблизился к Парменону.
– Насторожись, – предупредил он его, – как бы эти фанатики не отняли у тебя Цецилию! Но тебе повезло: сюда следует племянница императора со своей свитой. Сделай так, чтобы она купила эту девку… Сто тысяч сестерциев для божественной Аврелии – это как для тебя медяк.
В эту минуту Аврелия Флавия Домицилла, повелительно взмахнув рукой, приказала процессии остановиться, после чего, внимательно рассмотрев Цецилию и узнав от Вибия, что именно написано на табличке, сказала ему:
– Эта молоденькая рабыня мне нравится, и я хочу ее купить. Пусть заменит Дориду. Спроси цену у продавца.
Но Парменон, не дожидаясь вопроса, в два прыжка подскочил к Вибию.
– Я прошу за нее двести тысяч сестерциев, – объявил он, – но божественной Аврелии, августейшей племяннице нашего владыки императора Домициана, я уступлю эту рабыню за сто тысяч…
Вибий Крисп, не говоря ни слова, взглянул на воспитанницу, и так как она ответила ему улыбкой, выражавшей согласие, достойный сенатор, не торгуясь, потребовал весовщика. Парменон кликнул подручного, и тот моментально принес весы. Аврелия сошла с носилок, а Цецилию заставили спуститься с помоста. Властная госпожа и будущая невольница обменялись взглядами – гордым со стороны патрицианки и покорным со стороны бедной девушки.
Аврелия, зажав в руке монету – символ входа во владение, – решительно направилась к Цецилии, положила ей на голову ладонь и произнесла священную фразу:
– Отныне эта девушка – моя собственность по закону. Я купила ее за эту монету, при помощи этих весов и при свидетелях.
Она коснулась монетой весов и передала ее Парменону как условную стоимость Цецилии. Но работорговец, не придавший никакого значения обряду, к которому давно привык, настойчиво поинтересовался у сенатора, когда сможет получить действительную сумму.
– Незамедлительно, – важно ответил Вибий. – Пошли своего человека к эконому моей воспитанницы.
Когда молодая патрицианка, приобретя рабыню, повернулась, чтобы идти к носилкам, произошло нечто необычайное. Со стороны Ратуменновых ворот к храму Юноны приблизилась другая процессия, которая постепенно окружила свиту божественной Аврелии, пока августейшая госпожа совершала обряд покупки. Литаврщики и трубачи, оглашавшие воздух громкими звуками, остановились как вкопанные, едва узнали о присутствии на невольничьем рынке племянницы императора. С колесницы, легко запряженной двумя лошадьми в позолоченной сбруе, сошла девушка ослепительной красоты, с вдохновенным взором, одетая, как жрицы Изиды.
Это была пророчица Ганна, приглашенная из Галлии в Рим для предсказаний будущего и встреченная при дворе Домициана с большими почестями. Жрецы восхищались ею и возвещали о ее могуществе. В Риме она по сути заменила многие божества, давно ставшие пустыми символами, потерявшими в сознании народа всякое значение.
– Внучка Тита! – воскликнула она в тот момент, когда ладонь божественной Аврелии коснулась затылка Цецилии. – Не бери эту невольницу – от нее ты получишь смерть!
Но сидевшая у подножия помоста восьмидесятилетняя старуха, тусклый водянистый взгляд которой вдруг вспыхнул каким-то неземным огнем, громко произнесла, обращаясь к Аврелии:
– Дочь цезарей, возьми эту девушку, она даст тебе жизнь!
В толпе зашушукались, указывая на старуху, которая уже во второй раз осмелилась возвысить голос; в ней узнали Петрониллу, дочь апостола Петра[5]. Воцарилось глубокое молчание. Все с изумлением взирали на Ганну и Петрониллу – женщин абсолютно разных, но обращавшихся к племяннице императора одинаково властно. Одна пророчила смерть, другая обещала жизнь – кому же верить? Одна, несмотря на юность, символизировала прошлое; другая, хоть и старая, являла собой облик будущего. Какое удивительное воплощение исторической судьбы Рима! Смерть блистала красотой и украшала свое чело цветами, а Возрождение пугало безобразием и смотрело на мир с горечью, будто готовясь испить полную чашу страданий.