Всё что мог я ему уже посоветовал и теперь могу только предложить притушить эмоции.
– Выпить хочешь? У меня где-то полбутылки вискаря осталось.
Влад охотно поднимает на подоконник ногу, расшнуровывает кроссовку.
– Это не тот «Джек Дэниэлс», который тебе мать присылала?
– Тот самый.
– Ну ты пьёшь! У меня бы и дня не задержался.
Мать часто присылает из Италии посылки – всё, что ей приглянулось. Нужно это, не нужно – пусть лежит, когда-нибудь пригодится. Доверху забитые посылками микроавтобусы, курсирующие между городами Молдавии и Италии стали такой же неотъемлемой частью нашей действительности как виноградники вдоль дорог.
Оттуда присылают шмотки, бытовую технику, наши шлют брынзу, солёные огурцы и помидоры. Кухня в Италии не такая как у нас, и наши иногда скучают по привычной с детства еде. Ну мы и помогаем, чем можем. Не оставлять же такую большую страну без солений.
Теперь у меня дома от этих посылок, как в том старом советском фильме: три утюга, три электробритвы, смартфон… тоже три. Особенно мать любит изыскано мятые – как выражается она – льняные рубашки. Как новая посылка, так рубашка. По большей части так и лежат в шкафу ни разу не надёванные. Я такой человек, что если привыкаю к каким-нибудь вещам, то не вылезаю из них до тех пор, пока они имеют приличный вид.
Найти работу по специальности в Молдавии было сложно, да мать со второй половины девяностых уже и не пыталась. Говорит, той учительской зарплаты было курам на смех. Несколько лет проработала реализатором на центральном рынке. Из того времени мне вспоминаются её красные, не сгибающиеся от мороза руки, совсем не похожие на те мягкие руки, которые я знал с детства.
А ещё помню ворохи квитанций на коммунальные услуги, а поверх них – мятые купюры, которые, сколько не считай их, никак не сойдутся с цифрами из квитанций.
И постоянные ссоры отца и матери.
Я сижу в своей комнате: под попой горячая грелка, на плечах плед. Центральное отопление тогда отключили из-за нехватки топлива. Денег на установку автономки у родителей не было, даже на масляный электрический камин не хватало. Да и что в нём толку, если электричество по графику.
Темнело уже после четырёх. На улице – как любил говаривать отец – тьма Египетская. В окнах чуть приметно колышутся огоньки свечей. Тогда это называлось веерными отключениями света, – на два-три часа в вечернее время, а после двенадцати – на всю ночь.
Передо мной раскрытая школьная тетрадь, в коченеющих от холода пальцах авторучка с искусанным колпачком, плед постоянно сползает с плеча. На столе китайский аккумуляторный фонарь с радио и сиреной.
Батарея садится, тускнеет свет…
– Марина собирается на заработки в Италию, – слышен из кухни голос матери. – Зовёт с собой.
– Слушай… – раздражённый голос простуженного отца на несколько секунд прерывается надсадным кашлем. – Тебе так не терпится из дома убежать?
– Что за глупости? Никуда я не убегаю. Просто надо что-то делать. Это не жизнь.
– Давай ещё год подождём, может закончится эта разруха?
– Ты сам веришь в то, что говоришь? Что закончится? Это разрушать легко, а чтобы привести всё в порядок… Ой, не знаю. Увидим ли мы это на нашем веку, а ребёнку расти надо.
– Ты думаешь, ему будет хорошо расти без матери?
– Ну не трави ты душу!
Родители сидят при свече и тени от её света начинают колыхаться в прихожей всякий раз, как повышаются голоса.
– Слушай, давай так: я ещё с этим договором попробую, – слышен не очень уверенный голос отца. – Вот увидишь, всё получится.
– А если в очередной раз прогоришь? Твой бизнес вот уже где сидит. Долгов набрал, квартира в залоге. Если что не так пойдёт, нам с Денисом на улице жить?
Прислушиваясь к звукам ссоры, я рассеяно переключаю режимы фонаря: лампа дневного света, лампа накаливания, мигалка. Когда голос матери срывается на крик, я ненароком включаю сирену, и тут же испуганно щёлкаю переключателем обратно, но отец с матерью уже стоят на пороге комнаты.
– Случайно нажал, – оправдываюсь я.
Они снова уходят, но я в последний момент возвращаю мать:
– А как правильно пишется: «сница сон» или «снится сон»?
– Сница-синица, – передразнивает она и, поднимая сползший на пол край пледа, запахивает его у меня на груди, склоняется, читая мою писанину в тетради.
Объясняя мне, она немного успокаивается, и когда возвращается к отцу на кухню, ссоры уже не слышно, – так, негромкий разговор. Но фраза, сказанная перед этим в пылу ссоры терпеливой и борющейся за чистоту русского языка матерью, до сих пор режет мне если не слух, то память: «Из тебя бизнесмен, как из говна пуля!»
Свет фонаря медленно, но неуклонно тускнеет и вскоре становится невозможно писать. Уроки опять не закончены. В десять часов, когда дадут свет, я буду уже крепко спать.
Мать входит со свечой в руке, стелет мне постель, суёт с одной стороны под одеяло грелку, с другой – деформированную от горячей воды пластиковую бутылку. Я стою у огромного книжного шкафа, поставленного в мою комнату специально для того, чтобы я с детства привыкал к книгам. Одна из книг нравилась мне больше других потому, что была самой толстой, а чем толще книга, тем она интереснее. При условии, что это не школьный учебник.
Та книга и сейчас стоит на полке: Ирвинг Стоун «Муки и радости», пугая меня своей толщиной с той же силой, с какой в детстве притягивала.
– Ну что застыл? – говорит мать. – Умываться, чистить зубы и спать.
– Давай, я утром почищу, а? Холодна-а!
– Это, что за разговоры? Ты мужчина, или нет? – Она поднимает край висящего с моих плеч пледа, распрямляет его как мантию короля. – Я сегодня твой верный паж. Вперёд, мой господин.
Умывшись, ложусь в обнимку с грелкой. Поцеловав меня и пожелав спокойной ночи, мать ещё ходит по комнате со свечой в руке, собирая разбросанные мною вещи. С потолка на длинном шнуре висит бессмысленный светильник, тень его движется по кругу как на привязи, то укорачиваясь, то удлиняясь. За окном слышны далёкие полицейские сирены, скачет в темноте стрелка настенных часов.
– Воют и воют, – говорит мать, вернувшись в кухню.
– Раз нашли бензин для выезда, значит что-то серьёзное.
Сухой мучительный кашель душит отца, сбивает пламя со свечи. На стенах прихожей гаснет колеблющийся бордовый отсвет. Отец долго кашляет, чиркая о коробок ломающимися спичками.
Свет автомобильных фар бежит по полкам, перебирая книги. Мать любит иногда вот так же скользнуть тылом указательного пальца по корешкам книг, – звонким ноготком как мальчишка палкой по забору: «Здесь мудрость всего человечества за сотни лет».
Автомобиль проезжает, «мудрость человечества» гаснет, а вместе с нею гаснет и циферблат часов, – слышно только как в темноте скачет на одной ноге стрелка, будто играющая в классики девчонка шлёпает подошвой сандалетки по расчерченному мелом асфальту, да бессильно скулят за голубоватым заснеженным окном далёкие полицейские сирены.
Такими я и запомнил те годы после развала Союза.
– В прихожую отнеси, – говорю, глядя, как Влад снимает кроссовки и аккуратно – один к другому – пристраивает их на подоконнике.
– Не, я обратно через окно вылезу.
Спрыгнув в комнату, он разглядывает плакаты на стене, будто впервые видит их. Через минуту кричит мне в гостиную:
– Давно хотел спросить, почему у тебя на всех стенах сплошная разруха?
Найдя в баре забытую бутылку виски и, прихватив квадратный стакан, возвращаюсь в комнату, киваю подбородком на плакат, который рассматривает Влад.
– Это Детройт.
Он недоумённо пожимает плечами, переходит к другому плакату.
– Балаклава, – поясняю я, скручивая с горлышка бутылки колпачок. – Заброшенная база подводных лодок в Крыму, а там – кладбище паровозов в Боливии.
– Ну и зачем тебе всё это? У нас такого добра мало? Я на день по Молдавии с фотоаппаратом поеду, – у тебя места на стенах не останется. Повесил бы здесь «Астон- Мартин-Рапид», – он поочерёдно тычет указательным пальцем в плакаты. – Здесь девятьсот восемнадцатый «Спайдер». Было бы дело.