От еле слышного отзвука чувственности в твоих словах низ живота тянет ещё слаще и мучительнее. Что же ты делаешь со мной? Что вообще происходит?
– Прости, мне правда надо ехать. Отсюда далеко добираться до универа, а первая пара есть первая пара. Я и сама бы подольше осталась, но…
Ты скрещиваешь руки на груди и выпячиваешь нижнюю губу, разыгрывая обиженного ребёнка.
– Ну, если ты уедешь, я ещё сильнее заболею, понятно? – (Несколько раз сухо кашляешь в кулак). – Видишь? Ну не уезжай, пожалуйста! Или это всё потому, что я заразный?..
Не выдержав, улыбаюсь.
– Ну что за глупости, Дима? Конечно, нет, просто…
Умолкаю – потому что заглядываю тебе в глаза. Это не шутливое позёрство. Ты действительно хочешь, чтобы я осталась. Осталась рядом с тобой – на всю ночь.
Что-то ломается у меня внутри – с сухим треском, как горящие ветки. Лес охвачен пламенем. Когда будет ещё один пожар? Будет ли?..
Я сдаюсь и вхожу в огонь.
– Хорошо. Хорошо, спасибо, но… где я буду спать?
…Ночью, после недолгих переговоров, Жене достаётся её родная кровать в спальне, тебе и Кириллу – разложенный диван (этому, конечно, сопутствует десяток грубоватых мужских шуточек с гомосексуальным подтекстом), а мне – пухлый ортопедический матрас на полу. К матрасу прилагаются одеяло и плед; пытаюсь возразить, что тебе, простуженному, они точно нужнее, а я рискую умереть от жары, – но ты бескомпромиссно сооружаешь для меня что-то вроде мягкого гнезда.
К вечеру твой нездоровый румянец разгорается ярче, ты тяжело дышишь и часто кашляешь – несмотря на выпитый аспирин. Ты вообще до странности взбудоражен: без конца сыплешь шутками, меняешь темы разговора, смеёшься, покусываешь дружеским сарказмом то Кирилла, то Женю, рвёшься показать мне свои конспекты, чтобы выяснить, у кого из нас более корявый почерк… Мы с Женей прикладываем немало усилий, чтобы, объединившись в коалицию, напоить тебя чаем с моим вареньем и уложить. Может, дело не только в болезни, а…
В том, что я здесь?
Нет, ерунда. С чего бы тебе придавать этому такое значение?.. Моя лихорадка эхом отзеркаливает твою; я умываюсь и пишу лживую смс маме, силясь потушить свой лесной пожар.
Рысьими бесшумными шагами ты приближаешься, пока я стою с телефоном у входа в ванную; вздрагиваю.
– Ставишь будильник? – киваешь на телефон, улыбаясь краешком губ.
Ты уже без футболки – на ночь, – и я не знаю, куда деть глаза. С тех пор, как я в последний раз видела тебя с голым торсом, ты явно плотнее занялся мышцами – и теперь похож на юного Аполлона: сила и гибкость без грубого мясного бугрения, мраморно-золотистая утончённость. Твоё тело так идеально, что это почти злит: я ведь не животное и даже не похотливый Хэнк Муди – так с какой стати мне так трудно сдерживаться? Хочу шагнуть навстречу и коснуться тебя – трогать и гладить везде, где смогу достать, трогать, и гладить, и пробовать на вкус…
Да что со мной, чёрт побери?
– Уже поставила. На шесть тридцать, чтобы успеть… Сейчас вру маме, что еду в общагу, – вздыхаю. Твоя улыбка тает, в глазах появляется озабоченность:
– Почему? Так и скажи, что осталась. Или она будет против?
Пытаюсь представить, что сказала бы мама. Я всегда ночевала дома – и новость о том, что дочь будет спать в квартире, где живут двое парней, вызвала бы у неё, как минимум, вежливое недоумение. Возможно.
Так или иначе, я слишком боюсь, что она станет думать обо мне плохо. Я уже гораздо хуже, чем она думает. Как и мой старый профессор, она – сторонница классического пушкинского «Самостоянье человека – залог величия его»; а во мне так мало самостоянья. Земля уходит у меня из-под ног; я блуждаю по лесу твоей души, и все тропки вьются по кругу.
– Не то чтобы против… – (Убираю телефон в карман). – Но может не понять.
– Ясно… – (Задумчиво киваешь. Что-то в выражении твоего лица подсказывает, что тебе и правда ясно куда больше, чем я произнесла). – А будильник зачем так рано? Шесть тридцать – это же жесть!
– Ну, отсюда ехать минут сорок. Плюс время на сборы, а если ещё и пробки… – бормочу я.
Покачиваешься с носка на пятку, будто что-то прикидывая. В закрытой спальне гудит фен Жени; из зала, где вцепился в телефон Кирилл, не доносится ни звука. Хочу уйти – но ты потираешь подбородок, и взгляд на твои пальцы снова пригвождает меня к полу. Что же делать с этим проклятьем, как его победить?.. Наверное, и Клоду Фролло не было так страшно – так мерзко от самого себя, – когда он смотрел на смуглую ножку Эсмеральды, мелькнувшую под цыганскими юбками; смотрел – и понимал, что не сможет больше молиться.
– Так, а после первой пары у тебя тоже что-то есть? – спрашиваешь ты, сдвинувшись чуть влево – намеренно загораживая мне проход.
– Н-нет, потом «окно», и есть только третья… Наше дурацкое расписание с «окнами», – неловко смеюсь.
– Да-да, я помню… – понижаешь голос до шёпота; бесовские зелёные искорки пляшут у тебя в глазах. – Так, может, не ехать на неё вообще, а? Два ночи уже – и вставать так рано. Ну это же изуверство, Юль! Что страшного, если ты разок пропустишь?
– Нет, это исключено. Встану без проблем – мне и меньше спать доводилось, не волнуйся… – (Предпринимаю неуклюжую попытку пройти в зал; ты, подавшись назад, прижимаешься плечом к стене – и я чуть не утыкаюсь носом тебе в грудь. Вспыхиваю). – Дим, я встану. Всё хорошо.
– Ну, пожалуйста, прогуляй разочек! – гортанно мурчишь ты; я стою так близко, что чувствую жар, исходящий от твоей кожи, её душный запах; вижу, как бьётся жилка на твоей шее, вижу ямочку меж твоих ключиц и россыпь мелких тёмных родинок на щеке… Упоительно-безвольная слабость охватывает меня; ты щуришься, пряча зелёные искорки под обманчивым очарованием ресниц. – Ради меня. Я очень сильно хочу, чтобы ты выспалась.
– Я высплюсь. Если не высплюсь – досплю потом, не страшно, – сквозь сухость в горле выдавливаю я. Протестующе хмуришься – но твой голос звучит ещё слаще, обволакивает, как карамель:
– Ну, что вот у вас там первой парой? Что-то такое уж важное? Тебя не простят?
– Практическое занятие по фонетике, если не ошибаюсь. Простят, конечно, но у меня же нет уважительной причины, я не больна и…
– А побыть со мной – неуважительная причина? – выдыхаешь ты.
Смотрю тебе в лицо; полумрак коридора скрадывает твои черты, дурманит мне голову, превращает сибирский апрель в вечное лето Лос-Анджелеса.
Бог ненавидит всех нас.
У моего бога ко мне – более сложные чувства.
– Нет, Дима, я не могу. Пожалуйста, пойми… Меня же потом совесть замучает. Я и так осталась на ночь и…
– Хорошо, Тихонова. Я так и знал, что ты будешь упрямиться… – (Пощёлкиваешь пальцами в размышлениях. Замечаю капельки пота над твоей верхней губой; что будет, если я сейчас потянусь к ним и… Встряхиваю головой). – Давай тогда так: не ставь будильник вообще – и, если сама проснёшься к своей первой паре, поезжай. Мм?..
Твоё вкрадчивое «Мм?» лишает меня остатков решимости. Провожу рукой по лицу.
– И… к чему это?
– Ну, ты же утверждаешь, что выспишься за четыре часа, – насмешливо напоминаешь ты. – Вот давай и проверим! А если окажется, что я прав и твоему организму будет мало – не обессудьте, Профессор…
Если мой организм сейчас чего-то и желает, то определённо не спать. Сердито душу эту мысль.
– Нет, так не пойдёт. Это просто смешно, Дим. Я сама решила приехать и остаться – значит, сама допускала, что не высплюсь… Никакой трагедии. Пропусти меня, пожалуйста.
– Профессор, Ваш трудоголизм сейчас неуместен! – (Упираешься ладонью в другую стену – на уровне моего лица. Самый непреодолимый в мире шлагбаум). – Ну, позволь ты хоть раз себе… Поступи, как сама хочешь, а не как положено. – (Что-то неуловимое меняется в твоём голосе. Смотришь на меня – серьёзно, почти не моргая). – Позаботься о себе. Разве мы часто можем побыть вместе? Разве ты сама не хочешь остаться, Юль?..
– Я уже осталась, – хрипло произношу я. Последние потуги барахтаться; я скоро пойду на дно, как Хэнк Муди, утонувший в женских духах и виски. В чём предстоит тонуть мне – в твоём кашле и гречневом супе? В чернилах? В крови?.. – Пропусти. Пожалуйста.