Матерь Божья Ешкотлинская была чистой волей помощи всему больному и увечному. Она была силой, которая божественным чудом оказалась вписана в икону. Когда люди обращали к ней свои лица, когда шевелили губами и сплетали ладони у живота или складывали домиком на уровне сердца, Матерь Божья Ешкотлинская давала им силу для выздоровления. Она давала ее всем без исключения, не из милосердия, а потому, что такова была ее природа – давать силу выздоровления тем, кто в ней нуждается. Что происходило дальше – решали люди. Одни позволяли этой силе начать действовать. Такие выздоравливали. И возвращались потом с дарами: отлитыми из серебра, меди или даже золота миниатюрами излеченных частей тела, с бусами и ожерельями, которыми наряжали икону.
Другие же позволяли силе вытекать из них, точно из дырявого сосуда, и впитываться в землю. Такие теряли веру в чудо.
Так было и с Помещиком Попельским, который появился перед иконой Матери Божьей Ешкотлинской. Она видела, как он встал на колени и пробовал молиться. Но не мог, поэтому, разозлившись, поднялся и смотрел на драгоценные дары, на яркие краски святого образа. Матерь Божья Ешкотлинская видела, что ему очень нужна добрая сила, которая помогла бы его телу и душе. И она дала ему ее, залила его с ног до головы, искупала в ней. Но Помещик Попельский был непроницаем, точно стеклянный шар, поэтому добрая сила стекла по нему на холодные плиты костела и привела храм в легкое, едва уловимое дрожание.
Время Михала
Михал вернулся летом девятнадцатого года. Это было чудо – ведь в мире, где война перепутала все правила, часто происходят чудеса.
Михал возвращался домой три месяца. Место, откуда он шел, находилось почти на другой стороне земного шара – город на берегу чужого моря, Владивосток. Он освободился от Властелина Востока, владыки хаоса, но поскольку все, что существует за границами Правека, расплывчато и туманно, как сон, Михал уже не думал об этом, входя на мост.
Он был больным, истощенным и грязным. Его лицо заросло черной щетиной, а в волосах гуляли стада вшей. Потрепанный мундир разбитой армии висел на нем, как на палке, и не сохранил ни единой пуговицы. Блестящие пуговицы с царским орлом Михал выменял на хлеб. Еще у него были горячка, понос и мучительное ощущение, что нет больше того мира, который он покидал, отправляясь на войну. Надежда вернулась к нему, когда он остановился на мосту и увидел Черную и Белянку, соединяющиеся в бесконечном веселье. Реки остались на месте, остался мост, остался зной, разрушающий камни.
С моста Михал увидел белую мельницу и красные пеларгонии в окнах.
Перед мельницей играл ребенок. Маленькая девочка с толстыми косичками. Ей могло быть года три-четыре. Вокруг нее с важностью топтались белые куры. Женские руки открыли окно. «Случится самое плохое», – подумал Михал. Отраженное в движении стекла солнце на мгновение ослепило его. Михал направился к мельнице.
Он спал целый день и целую ночь, а во сне пересчитывал все дни последних пяти лет. Его истерзанный, помраченный рассудок путался и блуждал в сонных лабиринтах, поэтому Михал должен был свой пересчет начинать снова и снова. А Геновефа все это время внимательно рассматривала жесткий от пыли мундир, трогала пропотевший воротник, засовывала руки в карманы, пахнущие табаком. Гладила застежки рюкзака, не решаясь открыть его. Потом мундир повис на заборе, так что увидеть его должны были все, кто проходил мимо мельницы.
На следующий день Михал проснулся на рассвете и разглядывал спящего ребенка. Подробно перечислял то, что видит:
– Каштановые волосы, густые… темные брови, смуглая кожа, маленькие уши, маленький нос… у всех детей маленькие носы… руки пухлые, детские, и ногти, маленькие, круглые…
Потом подошел к зеркалу и начал разглядывать самого себя. И показался самому себе чужим человеком.
Он обошел мельницу, гладил вращающееся большое каменное колесо, собирал ладонью мучную пыль, смаковал на кончике языка. Опустил руки в воду, провел пальцем по доскам забора, понюхал цветы, покрутил колесо сенокосилки. Она скрипнула и срезала несколько стеблей крапивы.
За мельницей вошел в высокую траву и помочился.
Когда он вернулся в избу, то отважился взглянуть на Геновефу. Она не спала. Смотрела на него.
– Михал, ни один мужчина не притронулся ко мне.
Время Миси
Мися, как всякий человек, родилась разделенной на части, неполной, из кусочков. Все в ней было по отдельности – способность видеть, слышать, понимать, ощущать, предчувствовать и испытывать. Вся будущая жизнь Миси должна была заключаться в том, чтобы складывать все это в единое целое, а потом позволить ему распадаться.
Ей нужен был кто-то, кто встал бы перед ней и служил для нее зеркалом, в котором она будет отражаться как единое целое.
Первое воспоминание Миси было связано с образом оборванного человека на дороге к мельнице. Ее отец еле держался на ногах, он потом часто плакал по ночам, прижавшись к маминой груди. Поэтому Мися восприняла его как равного себе.
С тех пор она чувствовала, что между взрослым и ребенком не существует разницы ни в чем, что по-настоящему было бы важным. Ребенок и взрослый – это переходные стадии. Мися внимательно наблюдала, как меняется она сама и как вокруг нее меняются другие, но не знала, к чему это ведет, что является целью этих перемен. В картонной коробке она хранила вещи на память о себе самой, сначала маленькой, а потом подросшей: вязаные младенческие ботиночки, маленькая шапочка, словно ее шили на куклу, а не на голову ребенка, полотняная рубашечка, первое платьице. Потом она ставила свою шестилетнюю ступню рядом с вязаным ботиночком и прозревала захватывающие дух законы времени.
После возвращения отца Мися начала видеть мир. До этого все было расплывчатым и нерезким. До возвращения отца Мися не помнила себя, словно она и не существовала. Помнила отдельные вещи. Мельница казалась ей тогда единой огромной махиной, без начала и конца, без низа и верха. Потом она увидела мельницу иначе – рассудком. Мельница имела смысл и форму. С другими вещами было так же. Когда-то давно если Мися думала «река», это означало что-то холодное и мокрое. Сейчас она видела, что река плывет откуда-то и куда-то, что это одна и та же река перед мостом и за мостом, что есть еще другие реки… Ножницы – когда-то это был странный, непонятный и трудный в использовании инструмент, которым магически орудовала мама. С тех пор как во главе стола появился отец, Мися увидела, что ножницы – это простой механизм из двух лезвий. Она соорудила нечто похожее из двух плоских щепок.
Потом она долго пыталась снова увидеть вещи такими, какими они были прежде, но отец изменил мир навсегда.
Время кофемолки Миси
Люди думают, что живут интенсивнее, чем звери, растения и уж тем более предметы. Звери чувствуют, что живут интенсивнее, чем растения и предметы. Растениям снится, что они живут интенсивнее, чем предметы. А предметы просто существуют во времени, и это бытие во времени является жизнью в гораздо большей степени, чем что-либо иное.
Кофемолка Миси возникла благодаря чьим-то рукам, которые соединили дерево, фарфор и латунь в единое целое. Дерево, фарфор и латунь материализовали идею перемалывания. Перемалывания кофейных зерен, чтобы люди потом заливали их кипятком. Нет никого, о ком можно было бы сказать, что это именно он придумал кофемолку, ведь созидание является лишь воспоминанием о том, что существовало вне времени, то есть вечно. Человек не может создавать из ничего, это способность, присущая одному Богу.
У кофемолки живот из белого фарфора, а в животе полость, внутри которой деревянный ящичек собирает плоды труда. Прямо на этом животе сверху – латунная шляпка, а к ней приделана рукоятка, увенчанная кусочком дерева. У шляпки есть отверстие с крышечкой, в него засыпают шелестящие зернышки кофе.
Кофемолка возникла на какой-то мануфактуре, а потом попала в чей-то дом, где ежедневно перед полуднем молола кофе. Ее держали какие-то руки, теплые и живые. Прижимали к груди, где под ситцем или фланелью билось человеческое сердце. Потом война смела ее своим вихрем с безопасной полки на кухне в коробку к другим предметам, в саквояжи и мешки, в вагоны поездов, в которых люди в паническом страхе бежали от смерти. Кофемолка, как и любая вещь, вбирала в себя весь хаос мира: образы обстреливаемых поездов, ленивые струйки крови, брошенные дома, окнами которых каждый год играл новый ветер. Она впитывала в себя тепло остывающих человеческих тел и ужас расставания с миром знакомых и понятных вещей. Разные руки прикасались к ней, поглаживая бессчетным множеством переживаний и мыслей. Кофемолка принимала их, ибо такую способность имеет всякая материя – удерживать то, что мимолетно и преходяще.