– Тихо ты, сумасшедшая! Мы хотим спать.
– А и спите себе, спите до смерти! И надо было на свет рождаться, чтобы потом спать?
Голос умолк, а Флорентинка села на землю и смотрела в серебряное лицо своей притеснительницы. Оно было изрыто морщинами, слезящееся, со следами какой-то космической оспы. Любезные собаки устроились на траве, и в их темных глазах тоже отражалась луна. Они сидели тихо, а потом старая женщина положила ладонь на голову большой кудлатой суки. И вдруг заметила в своем мозгу не свою мысль, даже не мысль, а зарисовку мысли, картину, впечатление. Это нечто было инородно ее мышлению, не только потому, что, как она чувствовала, происходило извне, но и потому, что оно было совершенно иное – одноцветное, резкое, объемное, осязаемое, пахнущее.
Там были небо и две луны, одна рядом с другой. Была река – холодная, радостная. Были дома – манящие и страшные одновременно. Линия леса – вид, рождавший странное возбуждение. На траве лежали палки, камни, листья, наполненные образами и воспоминаниями. А рядом с ними тонкими ручейками струились смыслы. Под землей – теплые, живые коридоры. Все было иным. Только очертания мира остались теми же. Тогда своим человеческим разумом Флорентинка поняла, что люди были правы: она сошла с ума.
– Это я с тобой, что ли, разговариваю? – спросила она собаку, голова которой лежала у нее на коленях.
Ответ и так был ясен.
Они вернулись домой. Флорентинка разлила по мискам остатки вечернего молока. И сама тоже села есть. Мочила в молоке хлеб и жевала его беззубыми деснами. Жуя, она посмотрела на одну из собак и попробовала ей что-нибудь сказать. При помощи образа. Пустила мысль, «представила» что-то вроде: «Я здесь, я кушаю». Собака подняла голову.
Этой ночью – то ли из-за луны-преследовательницы, то ли из-за собственного безумия – Флорентинка научилась разговаривать со своими собаками и кошками. Беседы заключались в отправлении образов. То, что представляли животные, не было столь четким и конкретным, как речь людей, там не было рефлексии. Зато были вещи, увиденные изнутри, без этой человеческой дистанции, от которой возникает чувство отчуждения. Мир благодаря этому казался дружелюбнее.
Самыми главными для Флорентинки были те две луны из собачьих картин. Странно, что животные видели две луны, а люди только одну. Флорентинка не могла этого понять, поэтому в конце концов перестала и пытаться. Луны были разными, в каком-то смысле даже противоположными друг другу, и вместе с тем идентичными. Одна – мягкая, чуть влажная, деликатная. Другая – твердая, как серебро, она радостно звенела и сияла. Натура Флорентинкиной преследовательницы была, таким образом, двойственной, а значит, представляла для нее еще большую угрозу.
Время Миси
Мися, когда ей было десять лет, оказалась самой маленькой в классе и потому сидела в первом ряду. Учительница, проходя между рядами, всегда гладила ее по голове.
На обратном пути из школы Мися собирала разные необходимые куклам вещи: кожуру от каштанов – для тарелок, желудевые шапочки – для чашек, мох – для подушек.
Но придя домой, она не могла решить, во что бы ей поиграть. С одной стороны, ей хотелось возиться с куклами, наряжать их в платьица, кормить разными кушаньями, которых не видно, хотя на самом деле они есть. Ей хотелось пеленать их неподвижные тельца, рассказывать им на ночь простые тряпичные истории. Но потом, когда она брала их на руки, ее охватывало разочарование. Не было уже ни Кармиллы, ни Юдиты, ни Бобасека. Мися видела лишь плоские глаза, нарисованные на розовых лицах, намалеванные красные щеки и навечно сросшиеся губы, для которых не существует никакой еды. Мися переворачивала то, что минуту назад считала Кармиллой, и отвешивала крепкий шлепок. Она чувствовала, что бьет по опилкам, обтянутым тканью. Кукла не жаловалась, не протестовала. Мися усаживала ее розовым лицом к окну и переставала ею заниматься. А сама отправлялась порыться на мамином туалетном столике.
Это было так чудесно – прокрадываться в спальню родителей и садиться перед двустворчатым зеркалом, которое могло показать даже то, чего обычно не видно: тень в углах, заднюю часть собственной головы… Мися примеряла бусы и кольца, открывала флакончики и подолгу постигала тайны помады. Однажды, особенно сильно разочарованная своими Кармиллами, она поднесла помаду к губам и раскрасила их в кроваво-красный. Этот пронзительный цвет сдвинул время, и Мися увидела себя в далеком будущем, такой, какой она умрет. Она быстро стерла помаду с губ и вернулась к куклам. Взяла в свои руки грубые, набитые опилками лапки и захлопала ими беззвучно.
И все же она снова и снова возвращалась к туалетному столику матери. Примеряла ее атласные лифчики и туфли на высоком каблуке. Из кружевной сорочки делала себе платье до пола. Смотрела на свое отражение в зеркале и вдруг казалась самой себе смешной. «А может, лучше сшить бальное платье Кармилле?» – думала она и, воодушевленная этой мыслью, шла к своим куклам.
Однажды, оказавшись на перепутье между маминым столиком и куклами, Мися обнаружила ящик в кухонном столе. В этом ящике было все. Целый мир.
Во-первых, здесь хранили фотографии. На одной из них был отец в русском мундире с каким-то товарищем. Они стояли, обнявшись, словно друзья. У отца были усы от уха до уха. Где-то на заднем плане струился фонтан. На другом снимке – головы папы и мамы. Мама в белой фате, а у папы – все те же черные усы. Любимой же фотографией Миси стала та, где у мамы были коротко остриженные волосы и лента на лбу. Мама выглядела на ней, как настоящая дама. А еще у Миси тут хранилась ее собственная фотография, где она сидит на скамейке перед домом с кофемолкой на коленях, а над ее головой цветет сирень.
Во-вторых, в ящике лежал самый ценный, по мнению Миси, предмет в доме. «Лунный камень», как она его называла. Как-то его нашел на поле отец и сказал, что он не такой, как все другие камни. Он был почти идеально круглым, а в его поверхность вплавились маленькие крошки чего-то очень блестящего. Он был похож на елочную игрушку. Мися прикладывала его к уху и ждала какого-нибудь звука, знака от камня. Но камень с неба молчал.
В-третьих, здесь был старый термометр с разбившейся внутри трубочкой для ртути. Поэтому ртуть могла блуждать по термометру свободно, не стесненная никакими преградами, независимая от температуры. Она то растягивалась в струйку, то вдруг застывала, свернувшись в шарик, словно перепуганный зверек. То казалась черной, а в следующий момент была и черная, и серебристая одновременно, или даже белая. Мися любила играть термометром с запертой в нем ртутью. Она считала ртуть живым существом. И назвала ее Искрой. Когда открывала ящик, то говорила тихонько:
– Здравствуй, Искра.
В-четвертых, в ящик бросали старую бижутерию, поврежденную или вышедшую из моды, все эти дешевые ярмарочные покупки, перед которыми бывает невозможно устоять. Порванная цепочка, с которой стерлась золотая краска, обнажив серый металл, роговая брошка, тонкая и ажурная, с изображением Золушки, которой птицы помогают выбирать горох из пепла. Из-под каких-то бумаг подмигивали стеклянные глазки забытых перстней с барахолки, зажимы сережек, стеклянные бусинки разной формы. Мися восхищалась их простой бесполезной красотой. Смотрела в окно сквозь зеленый глазок перстня. Мир становился другим. Красивым. Она никогда не могла решить, в каком мире ей хотелось бы жить: в зеленом, рубиновом, голубом или желтом.
В-пятых, среди прочих предметов здесь лежал спрятанный от детей пружинный нож. Мися боялась этого ножа, хотя иногда представляла, как могла бы им воспользоваться. Например, защищая папу, если бы кто-нибудь захотел сделать ему что-то плохое. Нож выглядел невинно. У него была темно-красная эбонитовая рукоятка, в которой коварно спряталось лезвие. Мися видела когда-то, как отец высвободил его одним движением пальца. Само это «щелк» звучало как нападение и вызывало у Миси дрожь. Поэтому она соблюдала осторожность, чтобы даже случайно не задеть ножа. Оставляла его лежать на своем месте, в глубине, в правом углу ящика, под святыми образками.