И пришедшее откуда-то непоколебимое знание, что необходимо так рискнуть, потому что с бульоном в умирающего придет что-то еще..
Что – я не знал, я не настолько силен в духовной премудрости, мой отец ответил бы, но не мне, невежественному.
Сначала Колчак давился, пытался откашливаться, потом притих, успокоился, каким-то образом приспособился потихоньку схлебывать, начал ровнее дышать – и вдруг разлепил глаза, сам потянулся к ложке губами… Судорожно проглотил стекшую на язык жидкость, обсосал губы, следя за моею рукой… И с готовностью открыл рот, когда я торопливо и всклень зачерпнул из котелка… И у меня перехватило горло от горькой нежности.
…Я точно помню, на какой ложке бульона он это сказал, Колчак – на шестой. На священной трети святого числа х а и м, что значит "жизнь" и которое прибавляют к именам больных, чтобы грозный ангел смерти прошел мимо них, не узнав, а сама эта треть тоже свята, потому что равна числом Дням Творения…
– Не уходи… Самуил, – пробормотал сквозь икоту – пожалуйста. Не ухо… Не уходи.
– Да куда я без тебя, твое превосходительство, – вздохнул я… И запнулся, оглушенный тишиной, какой никогда не бывает в людском прибежище, тем более в невольном, гнусном, в тюремном – или нет, ведь то была не тишина, потому что она дышала… Я услышал, как посапывает во сне декабристочка и шепотом молится рядом с нею и за нее генеральша Мария Гришина, прозванная мною княгиней Ольгой, как натужно кашляет недолеченный Анисименков и ворочается Забрежин, как вздыхает и гонит от себя сон Потылица, вот подпрыгну и уши ему оборву, кого я спать-то отправил?.. И дальше, дальше – сотни, тысячи, миллионы живых дыханий услышал я и понял, как они, дыхания людей, колеблют бесчисленные струны Того, чье Имя есть К е т е р, что значит Корона Миров, Которым-Нет-Числа: Вселенная, сказали б вы сейчас…
– Шма, Исроэл, элоэйну Аддонай эход… – вырвалось у меня – или я промолчал? Не могу сказать…
– Отче наш, иже еси на небесех… – отозвался мне Колчак – или нет?.. И имеет ли это значение? Помню, что мы оба взглядом пили друг у друга свет из глаз… А потом этот невозможный адмирал с удовольствием глубоко вздохнул и сказал вдруг внятно:
– А знаешь, было очень вкусно…
– Вы о чем?.. – переспросил я, наверное, ужасно глупо.
– О консоме… – он удивился – ничего лучше не пробовал, вот ей-Богу! – свободным, неторопливым движением завел руки к затылку, принимая как должное отсутствие боли, да и меня это не задело никоим образом, потому что я тоже ведал причину…
– Самуил… – позвал тихо. И – шепотом: – Илинька. У меня сестрица старшая есть, а всегда братца хотелось. Младшего.
– Сенделе, – вырвалось у меня сквозь блаженный и плотный комок в горле – Сенделе бруделе.
– Как?… – уточнил Колчак заинтересованно и понял, хмыкнул тихонько: – Красиво…
– А у меня был старший брат, – проговорил я – и тоже, как вы… как ты… курильщик…
– Я не буду курить, братишка, – торопливо пообещал он мне – и где-то невозможно далеко, нет, совсем рядом со мною, в сердцевине Короны Миров, в А ц и л у т, в обиталище праведных душ, улыбнулся обоим нам брат наш Ося Чудновский…
Девочка в кружевном белом платье сидела у него на руках – умершая вскоре после рождения сестра Любочка Колчак… И еще кто-то, еще, еще… Огромным усилием, через рвущую душу боль, я оттолкнулся от памяти Колчака и понял, что он тоже отодвигается от моей, не желая меня обыскивать… Посмотрел на него беспомощно, не по своему, впервые отказывал мне мой язык!
Дорогие товарищи потомки… Знаете ли вы, что это такое – Сочетание души?.. Не спрашивайте. Не расскажу….
Колчак осторожно отобрал у меня котелок, ложку – и давай хлебать:
– Есть хочу – умираю!.. Слушай, ты же тоже голодный, братишка, будем вместе? А что тут такое аппетитное плавает: крокодилки. Фрикадельки, – поясняет, будто я не знаю, что крокодилками называет фрикадельки уже любимый мною, хотя я его никогда не видел, мальчик Ростик по прозвищу "мамин хвостик", которого родной отец тоже увидел впервые, когда ему почти год был, потому что носило этого папеньку в очередную свою разлюбезную полярную экспедицию…
– Ты… вы… осторожнее с крокодилками, – замечаю – на завтра оставьте, я на холод поставлю… – А ему понравилось, что я "крокодилки" сказал, у него глаза засветились, и предлагает снова:
– Лучше ты поешь…
– Вот еще, – говорю – больного объедать! Я, – говорю – и ломтем хлеба с селедкой…
Колчак громко, по мальчишески фыркнул – я просто челюсть отвесил, поняв, что он знает, откуда эта цитата, и не от меня: что он читал Шолом-Алейхема… И потом как встрепенется сразу, мои перемены настроения, какими я Попова веселю, близко не стояли:
– Самуилинька! Братишка… Нужно… – снежный вихрь у меня перед глазами! Поезда беспаровозные обындевелые, толпы морозом битые и эшелон такой неприметный, за номером многозначительным – второй золотой эшелон…
Задержать! Спасти! Оставить на территории России!..
И по возможности быть милосердными к беженцам и военнопленным…
– Не говорите ничего, – произношу торопливо – слышу я. Все сделаю, что могу. Верите… Веришь мне?..
Закивал он.
– Ты… – пробормотал нерешительно – словно знаешь, что с нами творится… Да уж знаю.
Мелодия между сфиротами заиграла, ничего особенного, христиане чудом зовут…
– Недостоин я… – выдохнул Колчак убежденно, увидел как я шевелюрой трясу, осекся.
– В мудрости Творца не сомневаются, – говорю.
Глава 3
Перекрестился он молча, а мне – смейтесь, если смешно… – так хотелось еше раз его фырканье услыхать. Прыскал адмирал Колчак совсем по мальчишески, оказывается. Сказал бы хоть, что мол видали, какой революционный сюрреализм – еврей-большевик православного учит богословию…
Или чего еще…
Шевелится же ведь! У меня под боком… Ноги пробует. Они у него ноют меньше сейчас, я знаю, и какое это ему облегчение, знаю тоже, и радоваться от стыда не могу!
Больше года я от колчаковских тюремщиков "предупредительные" кандалы носил: правую руку сковали мне с левой ногою, как опасному арестанту… Гордился я кандалами!
Мечтал Колчака-мучителя заковать…
Домечтался, выходит!
Говорил мне отец, знаток Пятикнижия и ценитель Маймонида, непревзойденный на нашем Подоле толкователь таинственной книги Зоар: не давай рождения злым мыслям… Падет слепое зло на невинную голову. Ой, татэ, татэ, я ведь и кадиш (поминальная молитва) по тебе не прочел, мешумед (вероотступник) я…
Ревматическая атака – это, товарищи, не кандалы. Это дыба…
Каких слов я жду?..
Анну Васильевну… – вытолкнул костенеющим ртом – отлеживаться заставил…
Ей в ее положении ходить-то не очень… – и Колчак беззвучно и невесомо уткнулся лицом мне в грудь. Я сгреб его, обнял, притиснул к себе: ох и ребра же… Наперечет! А температура-то спала, хорошее дело салицилка… Ну что же ты, думаю отчетливо, хотя и думать не надо, он меня сейчас запросто слышит, ну такой же герой, такой подвиг совершил – и когда все страшное позади, ну надо же, ну как же так… Закопошился, чую. Руки выпростал, и меня за шею. И вздыхает над ухом..
А вы чего смеетесь-то, дорогие товарищи потомки?..
День у меня обнимательный, ясно вам?.. Ничего смешного. Потому что я теперь знал его боль, кричавшую в первую его тюремную ночь: в том городе, где венчался, смерть приму… За мои грехи… За Сонюшку. Лишь бы не повесили… Не опозорили. Нет, нет! Как угодно! До конца претерплю… Аннушку бы пощадили… – и куда там боли от кандалов. Вот что пытался я умиротворить, шепча мысленно: все позади… все страшное кончилось…
Не помню, сколько шептал. И не хочу знать, сколько.
И вдруг говорит он мне в то самое ухо, а я щекотки ужасно боюсь, чтоб вы знали:
– А когда помыться-то будет можно?!
Я как подпрыгну.
– Давайте уж, – говорю – завтра… Сомлеете еще.
– Не-еет, – головой крутит, и плечом слышу, что шека у него пошевелилась: улыбнулся.