В качестве отправной точки любых исканий Фома Аквинский принимал знаменитое положение Аристотеля о том, что «все люди от природы стремятся к знанию», и не раз ссылался на него в своих сочинениях. В пользу этого тезиса он приводил три довода. Прежде всего, любая вещь естественным образом стремится к совершенству, то есть к тому, чтобы в полной мере осознать собственную природу, а не просто заглянуть в нее; для человека это подразумевает усвоение знаний о сущем. Во-вторых, все склонно к естественному проявлению: как пламя греет, а тяжелые предметы устремляются вниз, так и люди тяготеют к пониманию, и следовательно – к знанию. В-третьих, все стремится к собственному началу – к единению конечной и отправной точек, – создавая в этом движении совершенную форму, то есть круг; и только через разум стремление достигает цели, и мы становимся одним целым со своими разобщенными «я». А значит, – делает вывод Фома Аквинский, – рациональное ученое знание есть благо[41].
Он напоминает, что блаженный Августин в труде, получившем название «Retractationes» («Пересмотры»), – своего рода приложении с поправками ко многим его сочинениям, – отмечал, что «ищем мы больше, чем открываем, а из того, что открыли, подтверждается еще меньше». Так Августин указывал на существование пределов. Фома Аквинский, цитируя еще один текст из богатого наследия святого, обращал внимание на предостережение, которое делает автор «Исповеди»: потворствуя своему любопытству и вникая во все на свете, можно впасть в грех гордыни и опорочить искреннее стремление к истине. «Это рождает… столь великую гордость, – писал Августин, – что может показаться, будто бы <некоторые> уже пребывают на тех небесах, о которых ведут свои споры»[42]. Данте, признавая за собой грех гордыни (за который, как ему будет сказано, он еще вернется в Чистилище после смерти), мог вспомнить эти слова, странствуя в небесах Рая.
Озабоченность Августина присутствует и у Фомы Аквинского, который утверждает, что гордыня – лишь первое из четырех извращенных проявлений человеческого любопытства. Второе выражается в интересе к низменным вещам – к чтению вульгарных книг или учебе у недостойных учителей[43]. Третье имеет место, когда мы изучаем явления этого мира, не оглядываясь на Творца. Четвертое, и последнее, есть рассмотрение того, что лежит за пределами нашего личного понимания. Фома Аквинский осуждает такое любопытство лишь потому, что все вышеназванное отвлекает от более значительного и полноценного побуждения к познанию природного. В этом смысле он вторит Бернару Клервосскому (Бернару де Клерво), который столетием ранее писал: «Есть люди, желающие обладать знанием единственно ради самого знания, и такое любопытство постыдно». Четырьмя веками ранее Алкуин Йоркский оказался более великодушен и определил любопытство такими словами: «Что до мудрости, вы любите ее во имя Господа, ради чистоты души, знания истины и даже ради нее самой»[44].
Словно нарушая закон гравитации, любознательность расширяет наше представление о мире и о самих себе: вопросы помогают нам расти. Для Данте следование за Фомой Аквинским или за Аристотелем есть стремление к благу, существующему или видимому, – то есть к тому, что усвоено нами как благо или кажется нам таковым. Нечто в нашем воображении дает возможность распознать это благо, а в способности задавать вопросы заложен импульс, ведущий нас к его узнаванию через интуитивное восприятие пользы или вреда. В других случаях мы стремимся к неопределенному благу от непонимания, нуждаясь в объяснении, как ищем истолкования всему в этой необъяснимой вселенной. (Сам я часто черпаю такой опыт в чтении – например, когда вместе с доктором Ватсоном недоумеваю, зачем непроглядной ночью на болоте горит свеча, или вместе с великим сыщиком задаюсь вопросом, с какой целью один из новых башмаков сэра Генри Баскервиля похитили из отеля «Нортумберленд».)
Словно в некоей протомистерии, достижение блага происходит через непрерывный поиск, поскольку удовлетворенность одним ответом ведет к постановке следующего вопроса – и так до бесконечности. Для верующего благо равнозначно божественному: святые достигают его, отказавшись от любых устремлений. В индуизме, джайнизме, буддизме и сикхизме это состояние называют мокша, или нирвана, то есть «выгорание» (подобно свече), и связано оно в буддистской традиции с невозмутимой успокоенностью разума после того, как погашен наконец огонь желания, неприятия и иллюзий, когда неизъяснимое блаженство достигнуто. У Данте, по определению видного философа прошлого столетия Бруно Нарди, такой «конец исканий» выражается в «состоянии спокойствия, при котором угасают желания», то есть в «совершенном согласии человеческой воли с божественной»[45]. Стремление к знанию, или природная любознательность, есть пытливость, будящая нутро поэта, тогда как Вергилий, а затем Беатриче олицетворяют то же начало, направляющее его извне. Данте подчиняется действию этих сил, – как внутренних, так и сторонних, – до тех пор, пока не перестает нуждаться в исполнении сокровенного желания или в обществе прославленного поэта и благословенной возлюбленной: в итоге ему открывается величественнейшее божественное видéние, перед которым воображение и слова меркнут, – таков знаменитый финал «Божественной комедии»:
Здесь изнемог высокий духа взлет;
но страсть и волю мне уже стремил
как если колесу дан ровный ход,
любовь, что движет солнце и светила
[46].
Простые читатели (в отличие от историков) мало внимания обращают на точность исторической хронологии и следят за событиями и диалогами, минуя века и культурные барьеры. Через четыреста лет после странствия Данте один любопытный шотландец придумал систему, которую «замыслил, когда <ему> не было и двадцати одного года, а завершил к двадцати пяти»: она позволит письменно формулировать вопросы, рожденные его недолгим опытом постижения мира[47]. Он назвал свою книгу «Трактат о человеческой природе».
Дэвид Юм родился в Эдинбурге в 1711 году, а скончался в 1776-м. Он учился в Эдинбургском университете, где описал «новое поприще мысли» Исаака Ньютона и «эмпирический метод рассуждения о моральных предметах», посредством которого можно установить истину. Его семья хотела, чтобы он выбрал юридическую стезю, но сам он чувствовал «глубокое отвращение ко всякому другому занятию, кроме изучения философии и общеобразовательного чтения, и, в то время как <его> родные думали, что <он увлекается> Воэцием и Виннием, втайне пожирал Вергилия и Цицерона»[48].
Когда в 1739 году его трактат был опубликован, встретили его по преимуществу недоброжелательно. «Едва ли чей-нибудь литературный дебют был менее удачен, чем мой „Трактат о человеческой природе“, – вспоминал философ несколько десятилетий спустя. – Он вышел из печати мертворожденным, не удостоившись даже чести возбудить ропот среди фанатиков»[49].
«Трактат о человеческой природе» – выдающееся свидетельство веры в способность рационального ума к постижению мира. Исайя Берлин в 1956 году скажет об авторе: «Никому не удавалось оставить более глубокий след в развитии философии и так ее всколыхнуть». Сетуя, что в философских диспутах «не разум превыше ценится, а красноречие», Юм так же красноречиво задавал вопросы, касающиеся утверждений метафизиков и теологов, изучая саму суть любознательности. Опыт первичен, утверждал Юм, без него ни одна вещь не может явиться причиной для другой: именно опыт помогает нам понимать жизнь, а не умозрительные абстракции. Однако внешний скептицизм Юма полностью не отвергает возможность знания: «Природа слишком сильна: она не знает оцепенения, свойственного полному отсутствию веры»[50]. Опыт природного мира, с точки зрения Юма, должен направлять, формировать и подкреплять все наши искания.