«Зато г. Достоевский остроумен, да ещё как!» – восклицает Ларош. Сравнивая смех Достоевского со смехом Мольера, Свифта и Гоголя, рецензент приходит к выводу, что «такой весёлости у автора “Мёртвого дома” нет, но злого сарказма много»[56].
Итак, в публичных оценках «Дневника» можно заметить известный разнобой. Зачастую одни и те же издания то хвалят, то ругают «Дневник» – в зависимости от личных вкусов и пристрастий своих рецензентов. Но при этом ни один печатный орган не пытается осознать «Дневник писателя» как целостное явление. Впрочем, вряд ли справедливо упрекать в этом газетных критиков, если подобная задача не была поставлена и в позднейшей научной литературе.
Вернемся, однако, к текущей периодике.
Два Достоевских: «хороший писатель» и «плохой мыслитель»
Если тезис о неспособности Достоевского быть хорошим фельетонистом не получил, как мы видели, серьёзной поддержки, то более повезло обвинению другого рода.
После целой серии мелких выпадов против «Дневника» «Петербургская газета» выступила наконец с пространной редакционной статьёй. «Если мы нередко подсмеиваемся над иностранцами, которые берутся судить о России, вовсе не зная России, – писал автор статьи, – то во сто раз более подлежат осмеянию достопочтенные наши соотечественники, которые сочиняют на русское общество всевозможные обвинения, вовсе не зная этого общества, ни его добродетелей, ни его пороков»[57].
Иными словами, автору «Дневника» отказывали в знании России.
Между тем, перечитывая «Дневник», нельзя не убедиться, что Достоевский являет в нём глубокое, порой беспрецедентное понимание своей родины. Многие страницы «Дневника» поражают своей художественной прозорливостью.
В чём же дело? Почему некоторые современники Достоевского (и в первую очередь именно литераторы) оказались невосприимчивы к «дневниковой прозе» писателя?
Думается, что объяснение этому факту следует искать в самой природе «Дневника».
Эта природа заключала в себе глубокое внутреннее противоречие. С одной стороны, «Дневник» преследовал как будто бы чисто публицистические цели, с другой – осуществлял их при помощи особых «непублицистических» средств.
Но этого-то как раз и не осознавало большинство газетных критиков. Они накладывали на многогранный художественный организм «Дневника» привычную схему, соответствующую их представлению о том, какой именно должна быть публицистика. Однако «Дневник» не мог разместиться в этих узких рамках. Там, где в как бы чуждой ему сфере «чистой» идеологии вступал в свои права художник, образовывались «точки разрыва» – и именно в этих случаях реакция прессы была особенно бурной.
«Дневник» безжалостно разрушал привычный журнальный стереотип. Его художественная новизна раздражала тем сильнее, чем глубже затрагивал он ненормальность общественного бытия.
Общество было нездорово. Однако болезненность склонны были приписать именно Достоевскому.
«Ум г<осподина> Достоевского имеет болезненные свойства», – это «медицинское» заключение «Петербургской газеты» разделялось почти всем консилиумом мелкой столичной прессы. (Здесь и ниже в цитатах курсив наш. – И. В.)
Многие мысли и положения («Дневника». – И. В.) до того странны, что могли появиться только в болезненно-настроенном воображении[58].
Признаюсь, я с нетерпением разрезал январскую тетрадку этого дневника. И что за ребяческий бред прочёл я в ней?[59] (У Минаева, если вспомнить, «бред» характеризуется как «старческий». – И. В.)
Когда вы дошли до подписи автора, то вам становится ясно, что, с одной стороны, г<осподин> Достоевский фигурирует в качестве то добродушно, то нервно брюзжащего и всякую околесицу плетущего старика, который желает, чтобы с него не взыскали, а, с другой стороны, что и вам-то самим нечего с него взыскивать[60].
И наконец:
Говорите, говорите, г<осподин> Достоевский, талантливого человека очень приятно слушать, но не заговаривайтесь до нелепостей и лучше всего не отзывайтесь на те «злобы дня», которые стоят вне круга ваших наблюдений…[61]
Поразительно, что все эти уничижительные оценки относятся именно к первому номеру «Дневника»! А ведь первый «Дневник», как мы уже отмечали, был всего-навсего «пробой пера». Достоевский не высказал в нём ещё ни одной из тех идей, которые могли бы выглядеть «эксцентричными», положим, с точки зрения тогдашней либеральной печати.
Не случайно почти никто из оппонентов не спорит с Достоевским по существу. Критический гнев вызывает в данном случае не столько содержание «Дневника», сколько способ мышления его автора.
Он (Достоевский. – И. В.) желает убедить других, а может быть и себя, в том, что его путь – путь логической мысли, а не болезненного ощущения[62].
На всё это Достоевский ответил в своей записной тетради одной фразой: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья».
Впрочем, в печати фраза эта не появилась.
Таким образом, следует заключить, что до и даже помимо «всего остального» наибольшее неприятие периодической печати вызывает сам метод «Дневника». Но метод в данном случае глубоко содержателен. Рассмотрим этот вопрос подробнее, основываясь на анализе пока одних лишь печатных откликов.
Именно к середине 1870-х гг. – т. е. в рассматриваемый период – к Достоевскому всё чаще прилагается гибкий «резиновый» тезис о «хорошем» писателе и «плохом» мыслителе.
«Мыслевая основа его произведений, – писал обозреватель “Одесского вестника”, – всегда была крайне однообразна и только художественные их достоинства бросались в глаза. Из прежних произведений Достоевского едва ли читатели помнят хоть одну новую, оригинальную, блестящую мысль»[63].
Итак, автора «Преступления и наказания» упрекают в «мыслевом» убожестве! Заметим, кстати, что «Одесский вестник» – одна из немногих провинциальных газет, помещавших собственные отзывы о «Дневнике». Тем любопытнее, что отзывы эти в данном случае полностью совпадают с оценками столичной прессы.
Когда в «Дневнике» была напечатана «Кроткая», Скабичевский, приветствуя появление этого «фантастического рассказа», не преминул заметить, что «если бы г. Достоевский… не поместил бы в своем “Дневнике” ни одного из своих прямо-криво-косолинейных рассуждений, читатель остался бы вдвойне доволен: к концу года вместо тома плохого мыслителя у него образовался бы том талантливого художника, и читатель был бы таким образом в полном барыше»[64].
Скабичевский фактически повторил то, о чём говорил его коллега-газетчик ещё по выходе первого номера «Дневника»: «Гораздо слабее те части, где автор выступает в качестве публициста, т<ак> к<ак> его суждения о различных текущих вопросах, вероятно, из желания быть беспристрастным, страдают чрезмерною многосторонностью и расплываются в нечто неопределённое и смутное»[65].
«Однако оставим г. Достоевского, – утомлённо вздыхает одесский фельетонист, – и пожалеем, что политика отняла у нас в нём прекрасного романиста и дала плохого публициста»[66].
Мы сталкиваемся здесь с одним из самых распространенных и – в силу методологической инерции – самых устойчивых тезисов. Достоевского-публициста отделяют от Достоевского – талантливого писателя как часть от целого, не сознавая, что само это целое носит органический характер.