Механический «перевод» «Дневника писателя» с его собственного языка на язык «чистой теории» ни в коей мере не отразит идеологию самого Достоевского. В то же время «Дневник», взятый как целостность, как особая форма художественного сознания, может явить нам такие моменты, которые были доминирующими в его реальной исторической жизни, но оказались совершенно неразличимыми для позднейшей критической традиции.
Почти все писавшие о Достоевском в 1920-х гг. исходили из той мысли, что «Дневник писателя» выражает идеологию его автора в наиболее «чистом» виде. «Тут, – замечает В. Ф. Переверзев, – мы действительно имеем дело с его религиозными, политическими и социальными воззрениями, которые можно исследовать с точки зрения логической и фактической обоснованности, можно доказать их слабость и несостоятельность и выбросить, как хлам»[23].
Любопытно, как спорит с В. Ф. Переверзевым В. А. Десницкий: «…согласимся, что Достоевский был плохим мыслителем (но всё же мыслителем!), что его философские, религиозные и иные воззрения для вас “хлам”. Но утверждать, что этот “хлам”, что публицистика Достоевского не оказала никакого влияния, не оставила никакого следа на его “живых характерах”, у нас нет решительно никаких оснований…»[24]
Это нечто новое в подходе к «Дневнику». В критике 1920-х гг. он удостаивается следующего полупризнания: «Весь “Дневник” является публицистическим комментарием к художественным образам Достоевского». Любопытно, что, высказав столь категорическое суждение, его автор несколькими строками ниже пишет: «Древние образы негодующих библейских пророков и обличающих предтеч вспоминаются невольно при чтении этих страстных и возмущенных страниц, полных самых разрушительных протестов против неумирающего фарисейства. И, может быть, более, чем все его художественные создания, “Дневник писателя” достоин называться “Книгой великого гнева”»[25].
Как видим, за «публицистическим комментарием» признаётся некая самостоятельная сила.
Один из крупнейших знатоков Достоевского, А. С. Долинин писал: «Утверждаем здесь пока только о последнем периоде жизни Достоевского, – только о “Дневнике писателя” 1876–1880 гг. – русскую революцию Достоевский отражал тогда не в меньшей степени, чем Толстой – это уж во всяком случае, и гораздо ярче, гораздо страстнее, с гораздо бо́льшим проникновением в страдания, в неисчислимые бедствия масс…»[26]
Отметим, что Долинину принадлежит ряд других весьма ценных замечаний о «Дневнике»[27].
В 1934 г. Л. П. Гроссман обнародовал документы о взаимоотношениях Достоевского с высшими правительственными сферами. Переписка автора «Дневника» с К. П. Победоносцевым, подаренная писателю фотография великого князя (будущего поэта К. Р.) с собственноручной августейшей надписью и т. д. и т. п. – всё это, по-видимому, произвело на Л. Гроссмана чрезвычайное впечатление. Им делается вывод об идеологической завербованности писателя, который под пером исследователя превращается в искусного исполнителя социального заказа. «Он как бы вменяет себе задание, – пишет об авторе “Дневника” Л. Гроссман, – привести отплаченную мысль на службу царизму и закрепить его верховное влияние своим авторитетным словом писателя»[28].
Л. Гроссман наиболее ярко сформулировал ту точку зрения, которая, по сути дела, стала господствующей в литературе. Подобная характеристика считалась настолько исчерпывающей, что вопрос о специальном изучении «Дневника» в дальнейшем даже не поднимался.
Почти полное отсутствие специальных исследований, посвящённых «Дневнику», представлялось особенно странным на фоне поистине необозримой и всё увеличивающейся литературы о Достоевском. Поразительно, что при существовании самого пристального интереса ко всем видам деятельности великого писателя, пробел образовался именно там, где творческая личность Достоевского, его идеология и его реальное историческое бытие сопряглись столь неразрывно и со столь впечатляющим общественным эффектом.
Один из относительно поздних советских авторов замечает: «“Дневник писателя” в целом являет собой удивительное сочетание исторического чутья, прозрения и полной слепоты, господства превратной и предвзятой схемы»[29]. Это утверждение, справедливое, по-видимому, в столь общей форме, не приближает нас, однако, к сути дела. Минаевское «и гениальность, и юродство» за целое столетие не претерпело, как видим, существенных трансформаций.
Правда, в годы, когда мы только приступили к нашим трудам, появились отдельные статьи Г. М. Фридлендера, Л. М. Розенблюм, В. А. Туниманова, Л. С. Дмитриевой, Г. К. Щенникова, затрагивающие те или иные аспекты «Дневника». Однако ни одна из этих работ не претендовала на исследование неизвестной документальной базы и тем более – на концептуальные обобщения.
Следует упомянуть о двух вышедших в Австралии на русском языке книгах Д. В. Гришина[30]. К сожалению, они представляют собой не столько исследование моножурнала Достоевского, сколько поверхностное и довольно сумбурное изложение его содержания (причём обе книги изобилуют фактическими ошибками). Авторский комментарий носит при этом весьма примитивный характер. Поэтому о научной ценности этих работ говорить не приходится.
Попытаемся суммировать существующие в литературе точки зрения.
Прежде всего следует отметить противопоставление «Дневника писателя» остальному творчеству Достоевского. Оговорки относительно художественности тех или иных страниц «Дневника» как бы призваны подчеркнуть несостоятельность Достоевского в сферах, выходящих за пределы его художественной компетенции.
Столь же характерно рассмотрение «Дневника писателя» как простой совокупности художественных и публицистических эссе, не связанных единством цели и замысла, т. е. по сути дела как эклектического произведения.
«Дневник писателя» – правда, в последнее время со всё большими оговорками – рассматривается в русле официозной публицистики. К «Дневнику» подходят как к самодовлеющей, замкнутой, непластичной идеологической системе. Истоки этой системы чаще всего квалифицируются как позднеславянофильские. До последнего времени не ставился вопрос о существовании собственной исторической концепции «Дневника писателя»[31].
Итак, перед наукой о Достоевском стоит насущная задача: интерпретировать текст «Дневника». Но дело в том, что извлечённый из реального исторического контекста «Дневник» утрачивает свои родовые черты. Поэтому не плодотворнее ли попытаться осознать «Дневник» внутри его исторической эпохи?
Глава 2
«Интереснейшее лицо…»
Внешняя история «Дневника писателя»
Исторические предпосылки
В середине 1870-х гг. значительная часть русской интеллигенции настроена далеко не столь пессимистично, как десятилетие спустя. Пик общественного подъёма ещё не пройден: самые решительные схватки придутся на конец 25-летнего царствования Александра II. Вторая революционная ситуация[32] ещё не сложилась.
Время появления «Дневника» можно считать как бы переходным внутри самой переходной эпохи. Полной неудачей закончилось недавнее «хождение в народ». Два года оставалось до выстрела Веры Засулич и наступления полосы народовольческого террора.
Чаша весов колебалась: революция и реакция (в смысле неприятия первой) противостояли друг другу, ещё не исчерпав всех сокрытых до срока сил. Процесс, начавшийся в 1860-х гг., не был завершён. Достоевский склонен был принимать высшую точку этого процесса – 1861 г. – за точку отправную. В освобождении крестьян «сверху» автор «Дневника» усматривал многозначительный и прогностически важный исторический прецедент. Как и другие «почвенники», он полагал, что у самодержавия велик запас внутренних реформаторских потенций. Парадокс заключался в том, что программу радикальных исторических преобразований Достоевский формулировал в рамках принципиально безреволюционного сознания. Более того, он готов был вдохнуть эту программу в готовые исторические институты, «передоверить» её самодержавному государству и православной церкви. Но в таком случае эти последние должны были бы коренным образом изменить свою собственную историческую природу.