Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Таким образом, Скабичевский воспринимает выход в свет самостоятельного «Дневника» как простое возрождение рубрики, некогда существовавшей в «Гражданине». Не сомневается он и в соответствующей идейной преемственности нового «Дневника».

Однако, высказав сгоряча подобное мнение, Заурядный читатель вынужден был убедиться, что он остался в одиночестве. Ни одна газета не рискнула связать новый «Дневник» с традицией «Гражданина». Наоборот, большинство обозревателей как раз подчёркивают непохожесть нового издания на его одноимённого предшественника.

Г. К. Градовский (сам, кстати, бывший редактор «Гражданина») отмечает в «Голосе»: «Г. Достоевский отряхнул с себя тот мусор грубого ханжества и шарлатанства… которые сквозят в самых патетических местах журнала-газеты и которые бросали невыгодную тень на некоторые статьи его прежнего “Дневника”. Нынешний “Дневник писателя” читается с удовольствием»[45].

«Во всяком случае, – приходит к заключению критик “Нового времени”, – приятно и то, что в первом выпуске “Дневника писателя” нет никаких скверностей и пошлостей в духе и жанре “Гражданина” и кн. Мещерского…»[46]

С. А. Венгеров, обозревая в июне 1876 г. уже пять выпусков «Дневника», возвращается к кругу всё тех же ассоциаций: «Многим был памятен отдел, ведённый тем же г. Достоевским под тем же названием в “Гражданине”, и нельзя сказать, чтобы эти воспоминания умаляли сомневающееся настроение. Но уже с первого выпуска “Дневника” всякие сомнения рассеялись и успех его всё более упрочнялся». Венгеров приходит к заключению, что в «“Дневнике писателя” русская журналистика приобрела орган, заслуживающий всякого уважения», и желает Достоевскому «продолжать своё издание в том же духе и направлении»[47].

«Вообще г. Достоевский начал свой журнал необыкновенно счастливо, – замечает в “Голосе” Г. А. Ларош, – в каждом нумере было хоть что-нибудь оригинальное, умное и интересное, а нередко мелькали и настоящие художественные странички»[48].

Наиболее внимательные критики сразу же отметили принципиальные отличия «дневниковой прозы» Достоевского от избитых форм традиционного журнализма. «Содержание “Дневника” публицистическое, – констатирует Венгеров. – Но как далеко оно от того, что у нас называется публицистикою!»[49]

Можно сделать вывод, что дебют «Дневника» вызвал вполне благожелательные отклики со стороны ведущих петербургских газет – вне зависимости от идейной окраски. И Достоевский не преминул отметить это немаловажное обстоятельство: «…[Х]орошо или не хорошо, что я всем угодил? Дурной или хороший это признак? Может быть ведь и дурной? А впрочем, нет, зачем же, пусть лучше это будет хороший, а не дурной признак, на том и остановлюсь»[50].

В словах этих, впрочем, крылась некая усмешка.

Причины «литературной брани»

Отметив благожелательность прессы, автор «Дневника» как бы между прочим роняет: «Если и была литературная брань, то незаметная»[51].

Достоевский умышленно не вдаётся в подробности. Нарочито пренебрежительной оговоркой он как бы освобождает себя от необходимости вести мелочную полемику.

Между тем «литературная брань» была не столь уж незначительной (а иногда, добавим, и не столь уж литературной). 3 февраля 1876 г. в «Петербургской газете» появились уже цитированные нами выше стихи Дм. Минаева, в которых «Дневнику» приписывались «и гениальность, и юродство».

Но вот что любопытно: первый номер моножурнала Достоевского вовсе не даёт оснований для таких размашистых определений!

О чём говорится в первом «Дневнике»? В нём ещё совершенно отсутствуют так называемые «политические статьи», нет там и ни одного из тех «вселенских пророчеств», которыми порой изобилуют позднейшие выпуски. Это своего рода проба пера, приступ к теме, настройка тона – то, что мы сейчас с оговорками назвали бы «потоком сознания». И если в первом «Дневнике» ещё можно, пожалуй, усмотреть проблески гениальности, то уж о «юродстве» говорить как будто бы не приходится.

Следует поэтому предположить, что язвительная эпиграмма Дм. Минаева была вызвана не только и не столько содержанием первого номера «Дневника», сколько причинами более общего порядка. Подспудно существующее (заведомое!) недоверие к автору «Бесов» и бывшему редактору «Гражданина» как бы проецируется на его ближайшую публицистическую деятельность.

Помимо этого, критиков настораживает самый тон «Дневника», нарушение так называемых литературных приличий, интимно-доверительное, «домашнее» обращение его автора к читателям. «Недостаёт только, – возмущалась “Петербургская газета”, – чтобы по поводу кроненберговского дела Достоевский рассказал, как возвращаясь из типографии, он не мог найти извозчика и поэтому промочил ноги, переходя через улицу, отчего опасается получить насморк и прочее»[52].

Достоевский рассказал о другом. Касаясь процесса Кроненберга, обвинённого в истязании своей семилетней дочери, писатель вспомнил, как в Сибири, в госпитале, в арестантских палатах ему, Достоевскому, приходилось видеть окровавленные спины каторжников, прогнанных сквозь строй.

Несомненно, это было очень «лично». Суворин, например, тоже писал в «Новом времени» от первого лица, но у него не было таких воспоминаний. Здесь была важна не только форма обращения к читателю, но и личность того, кто обращался. Вводя в идейно-художественную структуру «Дневника» – в качестве работающих элементов – сугубо личные, частные мотивы, Достоевский решал принципиальную художественную задачу.

В «Дневнике» «лично» не только то, что относится непосредственно к его автору, но и всё остальное.

О чём бы ни писал Достоевский, общее принципиально не отделено у него от частного, «дальнее» от «ближнего». Страдания семилетней девочки и «судьбы Европы» вводятся в единую систему координат. Всё оказывается равнозначно друг другу, но не равно само себе. Факты уголовной хроники обретают «высшую» природу, а крупнейшие мировые события низводятся до уровня уголовного факта.

И в этой системе маленькая дочь Кроненберга («слезинка ребёнка!») и «судьбы Европы» имеют одинаковую нравственную ценность. Ибо в «Дневнике» предпринята попытка применить принципы этического максимализма к моделированию всей мировой истории – сверху донизу.

Но вернёмся к «литературной брани».

«Г. Достоевский, – назидательно замечает рецензент “Иллюстрированной газеты”, – доказал уже свою неспособность быть хорошим фельетонистом… Самый язык его не отличается необходимой для этого лёгкостью, а, напротив, полон тяжеловесными оборотами и неуклюжими, часто грубыми выражениями. Остроумия в нём нет ни малейшего»[53].

Между тем остроумие – одно из неотъемлемых качеств «Дневника»! Более того, без учёта этого обстоятельства он вообще не может быть понят. Вс. Соловьёв так характеризует «дневниковую прозу» Достоевского: «Это живой разговор человека, переходящего с предмета на предмет, разговор своеобразный и увлекательный, где иногда под формою шутки скользят серьёзные мысли. Немало остроумных и тонких замечаний и всё это просто и искренне, на всём лежит печать ума и таланта»[54].

Рецензент «Одесского вестника» замечает с некоторым удивлением: «Там, где французский фельетонист рассказывает и отчасти балагурит, – русский рассуждает, возбуждает и разрешает довольно серьёзные вопросы, – хотя по временам тоже балагурит»[55].

вернуться

45

Голос. 1876. № 39. 8 февр.

вернуться

46

Буква <И. В. Василевский>. Наброски и недомолвки // Новое время. 1876. № 37. 8 февр.

вернуться

47

Литературные очерки. Искренняя откровенность. (Подпись: Фауст Щигровского уезда) // Новое время. 1876. № 107. 17 июня.

вернуться

48

Голос. 1876. № 152. 3 июня.

вернуться

49

Новое время. 1876. № 107. 17 июня.

вернуться

50

Дневник писателя. 1876. Февраль (О том, что все мы хорошие люди…) // Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 22. С. 39.

вернуться

51

Там же.

вернуться

52

Первое слово г. Суворина и второе слово г. Достоевского // Петербургская газета. 1876. № 42. 2 марта.

вернуться

53

Петербургские письма // Иллюстрированная газета. 1876. 15 февр. (Автором этой статьи был, по-видимому, редактор-издатель газеты В. Р. Зотов).

вернуться

54

Русский мир. 1876. № 38. 8 февр.

вернуться

55

Одесский вестник. 1876. № 208. 23 сент.

6
{"b":"719764","o":1}