Вовсе не Карп, совсем не Карп, потому что чертов взгляд, болотный и вязкий, будто раздавленное вилкой бельмо, так никуда и не подевался.
Да и куда бы он мог подеваться, если смотрел на него этот игрушечный, искусственный, совсем не должный быть настоящим…
Висельник.
========== Часть 15. Нуар со вкусом черной лилии ==========
По нехоженой тропке, суженной,
Через лес, через лес, через лес
Нам домой дойти бы до ужина
Без чудес, без чудес, без чудес.
Что за тени там сбоку маются
И глядят, и глядят, и глядят?
Позовешь их — не отзываются:
Только страшно и душно хрипят.
Но смеемся мы и хохочем мы:
Раз хи-хи, два хи-хи, три хи-хи,
И всё ближе к нам за деревьями
Огоньки, огоньки, огоньки.
Агата Кристи — Огоньки
Та часть Уэльса, которая бывала на редкость прагматичной и до неприличия прямолинейной, тут же, хоть голос её и казался пытающимся оправдаться паническим воем вздернутого над костром смертника, взбеленилась, навалилась, засомневалась и в набирающей обороты истерике туберкулезно захрипела, пытаясь достучаться да привлечь потерянное внимание, что с какого же хрена сраному искусственному висельнику на него смотреть? С какого хрена вообще кому-то смотреть и кому-то здесь быть, когда он всего-навсего пришел сюда поссать, когда не собирался ни во что ввязываться, когда, если нужно, с радостью вытравит это из памяти и до гроба станет притворяться, будто ничего этой ночью не видел и не чувствовал, и когда в гостиной — относительно светлой и близкой гостиной — продолжал шелестеть да скрипеть диваном во всём виноватый психопатический Рейнхарт…
Если только это, конечно, был Рейнхарт, а не кто-нибудь…
Другой.
Если в этом психушном, погостовом, бедламовом доме, сошедшем с листовки знакомого всем, но не ему, аттракциона красных резвящихся ужасов, оставалось еще хоть что-либо…
Настоящее.
Взгляд между тем, плевать хотящий, мог он здесь находиться или не мог, был плодом свихнувшегося мальчишеского воображения или не был, продолжал жечь спину, забирался, ползая и путаясь возле шевелящихся и поднимающихся дыбом корней, скользким холодным червём в волосы, прокатывался по рукам и шее волнами выступающих гусиных мурашек, и Уэльс, проклявший всё на свете да стиснувший до белой ломоты кулаки, невыносимо и страдающе медленно, молчаливо-скуляще, еле-еле справляясь с отвердевшими в монолитности суставами и практически ушами слыша, как скрипят его резко постаревшие несмазанные кости, обернулся назад, поднимая налившиеся болью, страхом и бессильной чумкой глаза кверху, где смутно, но заметно покачивались посиневшие волосатые ноги неупокоенного уродливого умертвия.
Скользнул, стараясь подолгу ни на чём не задерживаться, по коленям и бедрам, прыжками-рытвинами поднялся выше, с тошнотворным омерзением поморщившись при виде — вроде как несколько увеличившегося и покрывшегося белым, густым и перлово-мужским — члена. Обхватил выбивающийся из общей массы свисающий круглый живот с редкими темными ворсинками, перечертил невидимым крестом грудь и растопыренные кучерявые — даже пыльно-серый пушок ведь вылепили… — руки, уговаривая себя не придавать значения какой-то… слишком блестящей, слишком черной, слишком… подвижной венозной крови, что как будто там, под кожей, растекалась ручьями, сползала и переливалась, мучая напрягшиеся слуховые каналы капелью теплой живой влаги, колотящейся о глухой чугун.
Перед финальным рывком, требующим адоватой встречи тет-а-тет, запал Уэльса иссяк, вместе с тем добравшись до того хлесткого, секционно-зыбкого, карантинного отчаяния, за которым юноша яснее ясного уяснил, что аб-со-лют-но не готов пересечься лицом к лицу с тем, что его там, под потолком — терпеливо или нет, — поджидало.
Силы для последнего забега требовалось много. Столь непомерно много, что Юа, позорно сдающий, почти-почти проигрывающий, пошире распахивающий дверь и подготавливающий должные успеть спасти дороги к бегству, с тоской оглянулся за спину, посмотрел на продолжающий литься из главной комнаты огнивный свет…
И, бормоча запинающимися губами не то проклятия, не то молитвы, которых — пожалеть об этом пришлось впервые — не знал, с пинка и удавки вокруг брыкающейся и сопротивляющейся глотки заставил себя подчиниться, вскинул наверх пытающиеся ослепнуть глаза, прищурился в полумрак и увидел морду болтающегося туда и сюда резинового трупа…
Сделав это, как моментально узналось, для одного того, чтобы, мучнея похолодевшими щеками, ладонями и ртом, задыхаясь от всепоглощающей первобытной темноты, выскочить, едва не свалившись, к чертовой матери наружу за дверь, с дурью и грохотом той хлопнуть и, не видя уже попросту ничего, со всех ног, хватаясь пальцами за стены и отламывающиеся орущие ступени, броситься на безопасный, хороший, по тупости покинутый верх, пусть и хотелось-то не туда, хотелось рвануть к Рейнхарту, растормошить, схватить за шкирку, затолкать пинками в ванную и оставить там до тех пор, пока идиот с забродившими мозгами не поймет — держать в доме трупы нельзя! Даже если они ненастоящие, даже если латексные или гуттаперчевые, даже если всего лишь ублажают искаженное чувство искаженного и отнюдь не прекрасного вкуса — нельзя их держать! Нельзя! Конечно и точечно нельзя! Иначе они, эти чертовы трупы…
Иначе они начнут, обязательно рано или поздно начнут вот так вот оживать, прорезанными выпученными белками заглядывая в глаза и скаля в булькающей мокрой улыбке проштопанный подгнивающий рот с прокушенным по линии сгиба выкатившимся языком.
При всём при том Юа точно не знал, чего хотел больше: ринуться туда, где был Рейнхарт, потому что рядом с тем почувствовать себя получалось во много-много крат надежнее и защищеннее, или оторвать вяжущуюся возле глотки муть, зашить себе веки, изрезать топором память и мысленно заорать, что всё это ему померещилось, привиделось, приснилось и ничего страшного вообще не произошло.
Первое желание бесспорно и бескомпромиссно выигрывало, решиться на него ни сил, ни времени — ноги к тому моменту вовсю несли на чердак — не хватало, и в этом чертовом сумасшествии, где выбор как будто бы предоставлялся, но на самом деле нихуя, Уэльс пытался и пытался лживо да криво донести до себя, что он псих, что это вовсе не тупые старушечьи ступени орали под его прыжками, что это не его сердце долбилось о костистую грудь, норовя вырваться на свет черной летучей барабашкой и унестись в неизвестное, но безопасное «прочь». Что ничего странного в том, что Рейнхарт не показывался, не подавал голоса и совсем никак не реагировал на такое количество сотрясающего полы, стены и потолки грохота, хотя тут бы уже и мертвые наверняка проснулись и заскреблись ногтями из-под земли, тоже, наверное…
Не — да неправда, неправда же, блядь, странно это и еще раз да! — было.
Задыхаясь, сдыхая, разрываясь по кускам и всё меньше соображая, куда бежит и что именно окружает в вездесущей кромешной темени без отрезанного света и банальной стойкости отлетающих ступеней, Юа едва не сверзился с паршивой третьей, напрочь о той позабыв; деревяшка, отлепившись, призрачным постукивающим кубарем покатилась вниз, заставляя — еще секунда, и даже этого не получилось бы успеть — распластаться на животе, ушибиться засаднившими отшибленными коленями и лишь чудом, преждевременно вскинув руки, ухватиться за обшарпанную, в выбоинах и грубых шрамах, стену да едва не сверзившиеся от этого маневра, зато изрядно накренившиеся перила.
Пролежав так с семь или восемь сердечных ударов, кое-как осознав, что всё еще не помер и всё еще здесь, Уэльс вполголоса матернулся, проскулил, быстро стискивая челюсти, утопленной ведьминской собакой и, повернув на раздавшийся позади крысиный шум голову, прилично приложился лбом, ни на что — кроме той мысли, что гребаный трупак мог выползти из петли и отправиться за ним по следу — уже не обращая внимания, поднимаясь, не позволяя себе оборачиваться, но…
Делая это, само собой, всё равно.
С какой-то нездоровой стороны оно помогло: после секунд двадцати напуганного, но монотонного разглядывания абсолютно пустой, неподвижной, не меняющейся и ничем не пахнущей однообразной мракоты стало относительно легче, ноги прекратили подгибаться, зубы — стучать, и Уэльс чуть спокойнее, промерзая изнутри и растирая ладонями костенеющие плечи, быстро покрывающиеся под рубашкой мелкими встревоженными сыпями, потащился наверх осторожным и аккуратным шагом, то и дело подтягивая хреновы сползающие штаны, в которых, собственно, можно было ничего и не расстегивать, а просто так спускать, если оттянуть кожаный ремень, худо-бедно удерживающий стесняющую тряпку на худющей плоской заднице.