Литмир - Электронная Библиотека

Если закрыть глаза, закрыть душу, закрыть уши, закрыть что-то несвязное хрипящий рот, выгнать вон недавние воспоминания и отключить ощутимость продолжающего выть да страдать тела, можно было бы даже поверить, будто между ними совсем ничего не изменилось и не произошло. Будто не было долгих недель невыносимо болезненной разлуки, будто не было сбившихся с пути белых голубей и ленивых четырехкрылых планеров, принесших с синих ледников потерявшуюся во времени — почему же, черти, не навсегда…? — почту. Ничего этого не было, никогда и ничего не было, и паршивый извращенный Рейнхарт, однажды так странно и так переворачивающе с ног на голову опустившийся перед ним на колени и промурлыкавший свой пафосный сонет, снова — как и когдато недавно, но вместе с тем и неуловимо давно — выстучал по дверному косяку глупый свадебный вальс, поймал его в объятия и, смеясь, опутал паутиной заставляющих дышать рук, вдохновленно болтая на ухо о последней на свете ерунде.

Юа бы мог, Юа бы позволил себе капельку тронуться и во всём этом на веки вечные утопиться, чтобы уже безвозвратно да со всеми потрохами погрузиться в счастливое расстройство шаткого разума…

Если бы только не его руки.

Если бы только не его дыхание.

Если бы не сиплые, в чём-то животные, сорванные и вырванные прокуренные хрипы на ухо, если бы не пальцы под задранной рубашкой и на вжимающемся избитом животе, если бы не заставляющее безгласно орать в полное горло дикое отчаянье, источаемое подушечками и кончиками, табачными жилками и поношенными пепельными венами.

Если бы Рейнхарт не продолжал удерживать его за волосы и загривок, если бы не душил время от времени, постепенно отрывая от воротника рубашки уцелевшие пуговицы, нитки, даже чертову накладную краску, въевшуюся в застиранное полотно так крепко, чтобы своровать у белого — белый и оставить лишь дышлую просвечивающую серь.

Юа хотел ему что-нибудь — что угодно, честно — ответить, Юа совсем не хотел молчать пустой скотящейся болванкой и скулить-скулить-скулить, но Рейнхарт, словно нарочно на два фронта издеваясь, словно упиваясь своей больной и болезной риторикой, не позволял, туго затягивая на его глотке ошейник из высвобожденных из перчаток пальцев; через переплетенья тихих вечереющих улочек, запомнив дорогу гораздо лучше самого Уэльса, так до сих пор и не рискнувшего ни разу ничего сократить, и петляя самым коротким из возможных отрезков, Микель, удерживая за гриву, шею и раскрашенную кровяным подтеком голову, которую сам же и разбил о попавшуюся под руку хренову стену, когда мальчишка в первый и единственный раз попытался вырваться да взбрыкнуть, волоком тащил его сюда, в ненавистный лилейный склеп на молчаливой Starmýri.

Он то улыбался, сплетая граничащие с ледяным и отталкивающим кудели, большинство из которых вышептывал на нежное бархатное ухо с привкусом выбитой крови, то вдруг снова впадал в ярость, снова бесился, снова разгорался и тлел углями проеденной червонной ревности, сменяя боль — неуловимой краткотечной лаской, а ласку — новой и новой сжирающей болью.

Две ступеньки из общих двадцати одной — и утихомиренный было Уэльс, почти-почти готовый кротко и без лишних выкрутасов прильнуть к чужим ладоням, опять взрычал, взревел, залягался и завыл, когда его без всякой нужды впечатали лбом в стену, вдоволь позволяя ощутить, как по коже стекают теплые алые роднички, залепляют щиплющие глаза и сминают выкрашенным в мак липким комком ресницы.

— Хва… хва… тит… — слабым голосом сквозь кашель стонал и выхаркивал Юа, еле-еле переставляя переплетающимися ногами по уплывающим речными фрегатами ступеням и круг за кругом угасающе думая, что сейчас, наверное, если бы этот ублюдок остановился и выслушал, рассказал… ему. Рассказал ему… всё. — Хватит… уже… при… дурок… прекрати… ты… прекра… ти…

Наверное, уже можно было на всё наплевать и покорно по заявленной прихоти сдохнуть, раз это чертовоматерное сумасшедшее чудовище вознамерилось отобрать у него драгоценную некогда жизнь собственными руками, но погибать, так тому ничего и не объяснив, Юа не хотел, а потому, тщетно ощупывая негнущимися пальцами чужие пуговичные пряжки и проскальзывающие рядом перила, пытался слизнуть с губ окровавленные лопающиеся пузыри и вспомнить подтертые названия упархивающих из памяти слов.

— Думаю, ответ твой будет вновь прискорбно отрицательным, но всё же «попытка — не пытка», как они говорят, верно? Так скажи-ка мне, слышал ли ты когда-нибудь о двуликом Янусе, мой бесчестный мальчишка? — мурашчатой отравой на ухо прохрипел Рейнхарт, потерявший печальное и насмешливое желание слушать, в то время как ступени, перекатываясь в воспаленном воображении камнями и валами, неизбежно вели наверх, откуда доносились далекие приглушенные шелесты и скрипы, запертые за двери голоса и качка призрачного бортового экипажа, готовящегося поспрыгивать от закосившей очерствевшую душу черной язвы прямиком за оконный фальшборт, и Уэльс, постигающий в глубине своей покусанный тифозными крысами психический вывих, отрешенно задумался не о каком-то там хреновом Янусе, а о тех соседях, которых так ни разу и не удосужился встретить в — или хотя бы за — глаза.

Платой за затянувшееся молчание стал еще один расчетливый беспощадный удар, скрашенный лихорадящим сплином в напитанных тоской желтых глазах, скоротечно проплывших мимо.

Это проклятое, мучающее, уродливое, погребающее заживо зрелище, за которым зрачки Рейнхарта тускнели и попросту умирали, а вот губы продолжали извиваться в ненормальной перверсивной улыбке, было настолько мерзотно-клейким, как убаюкивающее присмертное прикосновение сырой червивой почвы, что Уэльса всем его существом затошнило: из-за того, что с ними происходило, из-за разбитой на мясо и кость головы, из-за привкуса собственной крови во рту, из-за всех этих чертовых каменных стен, сжимающих плотным гробовым капканом. Из-за того, что он, как ни старался, не мог выдавить из себя ни слова, а Микель Рейнхарт не соглашался остановиться ни на минуту, давая ему перевести дух, собраться с мыслями и швырнуть в лицо кипой грязных пережеванных откровений.

— Янус, если верить тому, что пишут в книгах, тоже был достаточно недурен собой, хоть с тобой, не спорю, сравниться не мог и мечтать. Но был он несколько, как ты, должно быть, понял и сам… двуличен. Настолько двуличен, что в конце всех дней и всех взятых на сердце грехов на затылке его отросло второе — старое при молодости и уродливое при красоте — лицо, а дальше… Дальше, должен признать, всё поучительное заканчивается, потому как нашего с тобой Януса, ничего хорошего, доброго или славного за жизнь не совершившего, моментально возвели в ранг упоительно божественных… божеств. В обобщенном принципе, за одно лишь то, что он раздвигал ноги перед всяким, кто ему тем или иным образом приглядывался, да сеял направо и налево свою маленькую непристойную ложь… Занятная получается сказочка, да, мой обаятельный лгунишка?

Первый рейд ступеней внезапно завершился и оборвался всплывшей под стопами пустующей площадкой, не имеющей ни дверей, ни окон — сплошной опорный пласт дерева, железа да камня, крохотный островок для мнимой передышки перед пугающим неизвестным, истерзанная изюминка в бокале с остывающим шампанским.

Находиться здесь Юа, не осознающий, что Рейнхарт задумал и зачем тащил его к нему же в квартиру, не хотел настолько, что, наплевав и на принесенные в жертву волосы, и на остальное искалеченное тело, рванулся изо всех сил, едва лишь они замедлились, остановились, пересеклись почти-почти высекающими искры затравленными глазами — стылым пазимковым ноябрем и граничащим с августом наивно-ожесточенным первым осенним месяцем.

Скальп, крепко зажатый в чужих пальцах, тут же охватило слезливой судорогой, глаза против воли промочились упавшей под ресницы солью. Сердце, запершив часто-часто стучащими молоточными спазмами, подобралось к горловине и выплеснулось линялой химерой из воя и кашля, а ребра хрустнули под раскрасившей в синий человеческой прессовкой, смялись по отбитым щепкам, сложились кубиком сдробленного железного мусора, готового вот-вот стечь обезличенными и обесцвеченными помоями на последнюю в мире свалку.

64
{"b":"719671","o":1}