Когда прилипчивая зараза с невидимым пушистым хвостищем, которая сама всегда отыщет, куда ты от нее ни беги, вынырнула вдруг из приглушенных шуршащих потемков и выросла прямехонько над ним — как из ниоткуда, как из старой несмешной сказки про бродячие говорящие дома да заколдованных ведьмами зверюг.
Рейнхарт зверюгой, конечно же, был — еще какой, матерой да косматой! — только ни разу не заколдованной, а такой, которую бы в зоопарк да за решетку, меняя местами с вынужденной прозябать там невинной тигрино-обезьяньей ерундой, что частенько вела себя поприличнее, нежели глазеющие на нее вылысенные приматы.
— Поверить не могу, что ты уже со всем справился, душа моя… — без намека на всякий стыд или вину промурлыкал этот, коварный да усатый, покачивающий зажатым в руках подозрительным пакетом из смятой коричневатой бумаги, в каких зажратые американские тетушки обычно носили такие же зажратые экологические продукты.
— Давай только не пизди мне тут, что ты этого не знал, не подкарауливал откуда-нибудь, и появился здесь совершенно случайно именно тогда, когда я, наконец, со всем, что ты наворотил, разобрался, — рыкнул, презрительно скривив губы, Уэльс, сам не успевший заметить, когда умудрился так разбеситься — одно звучание замасленного голоса этого невыносимого бесстыжего типа сотворяло воистину необъяснимые чудеса. — Что, настолько влом было пошевелить своими сраными белоснежкиными ручками и попытаться мне помочь, тварюга?
Судя по тому, что Микки Маус этот сраный вот просто нисколечко не обиделся и заулыбался еще шире, кто бы знал, откуда беря настолько вопиющую наглость, повторяя ощеренными ужимками узор отчаливающих в далекое плавание гвардейских гардемаринов, попал Юа в самую-самую точку.
— Ну, ну, колючая ты моя красота, не нужно сердиться. Да, так уж получилось, что я абсолютно не склонен к рутинным занятиям и, надо сказать, не хотел бы, чтобы к ним был склонен и ты, но… зато я принес тебе подарок! Разве же тебе не любопытно? Может быть, ты хочешь на него взглянуть и попробовать сменить сей дивный гнев на еще более дивную милость?
Подарок, видимо, перекачивался как раз таки во внутренностях коричневого пакета, похрустывающего уютно смятой плотной бумагой, и Уэльсу…
Любопытно, конечно, было.
В самом деле, редко получится встретить человека, пусть хоть самого нелюдимого, неразговорчивого, отстраненного и замкнутого, которому бы действительно не стало интересно, когда ему под нос тычутся внеплановым подарком, даже если внешние пряничные стены не дают признать за собой столь низменных нежелательных влечений, но…
Стены — благо или нет — пока оставались непреклонными, поэтому выдавить это чертово лживое «нет» у Юа через силу, но вышло, равно как и окинуть выточенным предупреждающим взглядом заметно расстроившегося Рейнхарта, и, юрко протиснувшись между ним и очередной абордажной полкой, побрести твердым злобящимся шагом к позвякивающему стареньким колокольчиком выходу, попутно недоверчиво косясь на такого же недоверчивого деда-продавца, испытывающего, кажется, воистину поднебесное облегчение оттого, что эти двое, наконец, решили отсюда убраться; где-то там же Уэльсу непроизвольно подумалось, что всё, что он тут делал и прибирал, нихрена не поможет, и на следующее же утро весь этот гребаный боукеновский магазин обрастет запрещающей сенсорикой уже не только для извечно шкодящего лиса, а для накрепко запакованного комплекта сразу из них двоих.
— Но… как же… ведь я же, право слово, старался, мальчик…! Не надо так сходу меня отвергать! Вот увидишь, если ты успокоишься и заглянешь внутрь, тебе обязательно понравится то, что я принес! Так постой же, постой, подожди хотя бы меня…! — Микель, поначалу растерявшийся и позволивший оставить себя ненадолго в одиноком позади, подобрался обратно, отряхнулся от обиды да разочаровывающей цветочной неприступности…
И, продолжая впустую тараторить да размахивать этими своими вездесущими загребущими руками, попутно сносящими к чертовой матери очередные книжки, игрушки и расставленные на шкафах хрупкие безделушки, припустил следом за облегченно вдохнувшим мальчишкой, которому ни редких-странных подарков, ни самого — в частности — Рейнхарта терять…
Кошмарно и отчаянно не хотелось.
⊹⊹⊹
— Этакая расточительная глупость: спустить всю жизнь на то, чтобы ждать и ждать письмо из волшебного замка, моя радость, здесь я с тобой полностью согласен. Мало кто из нас задумывается, что однажды нужно просто сесть и начать писать это чертово письмо самому.
Юа, вполне сговорчиво бредущий рядом с Микелем по опустевшим темным улочкам, озаренным сполохами сонных фонарей, привык за этот короткий, но неимоверно длинный отрезок времени к обществу сумасшедшего мужчины настолько, что даже позволил себе сразу спросить, не растрачиваясь на лишние пустые брыкания:
— О чем ты опять болтаешь, чертов лис?
На задворках сознания промелькнула мысль, что постоянно обзывать этого — вообще-то ни разу не такого уж и «чертового» — человека было как-то… неправильно, наверное. Особенно, когда хренов тип с дурацкой притягательной физиономией из шкуры вон лез, лишь бы только чем-нибудь ему угодить, но мысль эта казалась настолько вялой и неуверенной, что Уэльс просто махнул рукой — думать сейчас об этом не хотелось, а обращаться к извращенному Рейнхарту по имени…
Да, господи, ни за что.
— О том, мой прекрасный цветок, что даже если ты так рьяно отказываешься идти ко мне навстречу самостоятельно и стараешься всеми показушными силами не замечать моего существования — хотя, нельзя поспорить, что кое-какой прогресс у нас уже есть, — то я, в свою очередь, никогда не устану добиваться тебя сам. В конце концов, из нас двоих волшебной башней с такой же волшебной принцессой и стерегущим ее драконом вдобавок являешься именно ты, а жизненные сказки да жизненная практика учат, что если хочешь дернуть за косу Рапунцель — нужно положить на кон порядочное число жертв и усилий. Поэтому, спешу тебя разочаровать, маленький негодник, ни старания, ни ожидания твои, увы, не оправдаются, и я от тебя не отстану: мне очень даже увлекательно играть в то, что между нами происходит. Вот если бы ты оказался чересчур доступен, охотлив и зауряден… боюсь, тогда бы моя заинтересованность растаяла прежде, чем сумела обернуться окрепшими ростками слепой влюбленности, а так… Так, моя дивная роза, ты пленишь меня своим поведением всё больше и больше.
К подобного рода откровениям, что сыпались на него теперь с пугающей регулярной постоянностью, Юа…
Готов не был.
Рейнхарт своими признаниями доводил его до отпетого сумасшествия, резонировал с бешенством и смятением раскалывающегося по стекольным занозам сердца, вползал в душу обманувшей отравой непонимания и ощущения таящегося за порогом подвоха, садился на язык промозглым страхом, что всё это скоро растает или обернется неудачной, уродливой, жестокой стальной насмешкой; если бы он хотя бы был бабой и не носил между ног яиц да члена — Юа бы понял. Честно, искренне бы попытался понять и поверить, и, быть может, у него бы даже что-нибудь получилось.
Но то, что творилось сейчас, когда никакой бабой он не являлся, когда с десяток сотен раз отсылал кудлатого идиота прочь, язвил, крысился, матерился, демонстрировал средние пальцы, распускал для ударов руки, но снова, снова и снова натыкался на прицепившуюся неотступную тень… отчасти доводило до легкого оттенка нелегкой паранойи, и самым обидным, наверное, было именно то, что отныне все эти поганые мысли осатанело жалили да причиняли вящий дискомфорт, неуют и… банальную болезнетворную боль.
Боль избирательную, скотинистую, придирчивую, засевшую в лягушачьем зародыше там, где плескалась и пузырилась перегоняемая по кругу алая кровь. Боль, мерзостно лягающуюся изнутри оформляющимися пухлыми ножищами с натянутыми ластами пахучей резаной перепонки; стоило лишь представить, что Микель Рейнхарт наиграется и выбросит его вон, вновь возвращая в серо-белый мир холодных школьных коридоров и вылизанных чуждых стен, как сердце сжималось, почти-почти подыхало, оборачивалось куском пересушенного абрикоса и распадалось на пресную сахарную крошку, воруя у всего мира разом разгоревшиеся накануне желанные краски.