— Вкусы у тебя такие же паршивые, как и ты сам, придурок недобитый… — ершисто пробормотал он, натыкаясь на очередную вспышку искреннего — совсем ведь, сволочь, неуместного, — но опять подкожно забавящегося удивления.
— Разве же они паршивые? Не надо притворств, не смей и ты тоже уподобляться им всем, давай-ка мы с тобой обойдемся без этих отталкивающих лживых гештальтов, радость моей гиблой души. Лучше попробуем начистоту. Вот чем, скажи мне, отличаются яйца барана от его, скажем, печени, сердца, мозга или мяса? Только тем, что кто-то не слишком умный однажды сказал, будто прочие органы куда более эстетичны? Но мясо по сути своей достаточно уродливо и о какой вообще эстетике тут может идти речь, мясо насквозь пропитано кровью и привкусом совершенного над ним убийства, и… если уж говорить о возвышенных моралях, то, отведав яиц той или иной твари, мы хотя бы имеем возможность преспокойно ее оскопить да оставить себе доживать, чего нельзя сказать о других поглощаемых… составляющих. Что же до интимной зоны всего этого острого вопроса… Разве же не в этом вся изюминка наших зачинающихся отношений, а, мой несговорчивый юноша? Смотреть на тебя, наслаждаться тобой — вот где, между тем, кроется настоящая эстетика — и грезить о запретно-сладком и пока что сугубо недоступном, пробуя на вкус хоть какую-нибудь мошонку — весьма и весьма будоражащее занятие, осмелюсь тебя заверить.
Юа, впервые в жизни пришедший к столкнувшемуся со лбом выводу, что выражение про проваливающуюся куда-то там землю не такое уж, оказывается, и дурное — он бы и сам сейчас не побрезговал воспользоваться чьим-нибудь кроличьим подкопом и убраться отсюда сильно-сильно поглубже да подальше, лишь бы не терпеть всего этого дурдома, пристыжающего жгучими красными жгутами, — поспешно сделал вид, будто не слушает, не слышал и вообще никакого придурка с холеной выбритой мордой в глаза не видел. Повернул лицо к буйствующему приливу, запоздало припоминая, что сворачивать в те или иные подворотни они прекратили с приличный кусок времени назад, теперь вот упрямо пробиваясь сквозь серую паутину скалящегося ветра да залетающих куда не просили пригоршных брызг.
— Ну, ну, да полно же тебе изображать из себя настолько неприступного недотрогу. Не играй со мной в эти игры, не надо, я ведь вижу и понимаю всё намного лучше, чем ты там себе решил, глупый упрямый мальчишка. И не притворяйся, будто не понимаешь, о чём я толкую — у тебя, да прости меня за прямоту, налицо наблюдается всякое отсутствие таланта к сему неблагодарному делу… Что не может, однако, не радовать. Это — всё, о чем мы здесь ведем задушевные развивающие беседы — как извечная танцевальная борьба добра со злом: всем известно, что добро уныло и занудливо, у добра кислотно-постный вид, смятая улыбка и ходит оно этакими изборчивыми окольными путями, а зло, наоборот, обильно и тучно, зло причудливо, вкус у него отменный, а запах с аппетитнейшим жирным соком — и того лучше. Многие любят чесать языками про припрятанное семечко медленной отравы в том самом первом кусочке, который каждый из нас в свое время отведал, но… До сих пор я встречал куда как больше тех, кто травился вовсе не им, а своим пресловутым добром, и всё равно продолжал отстаивать его иллюзорную честь до потешно-последнего: то ли из-за собственной недалекой глупости да гордости, то ли из-за того, что давно потерялись мозги… если они вообще когдато имели место быть, конечно. Для тебя я подобной участи не допущу, не обессудь, так что надо будет заняться на досуге обязательным расширением твоих взглядов, мой юный неопытный друг.
Уэльс, еще только-только от всего вокруг открещивающийся и уперто уверяющий себя, что не станет больше размениваться рядом с этим человеком на пагубное внимание, раз за разом бьющее рикошетом по самым больным и уязвимым местам, опять слушал, слушал, слушал и опять вёлся, вёлся да вёлся, пока его ежестрочное, замученное: — «Да заткнешься ты хоть когда-нибудь, хренов Микки Маус?! Закрой свою пасть и отвали от меня! Просто заткнись и иди, свались куда-нибудь в море!» — гасло в хриплом лисьем смехе, в желтых мерцающих глазах, в перегретой от стыли коже и в мимолетных, но далеко не двусмысленных касаниях, прикрытых хитрящимся оберегом от негодующего стихийного буйства.
Рейнхарт трепался и трепался, каждым словом, каждой нажимающей точкой или подковыристым умелым вопросом одерживая негласную победу, с нескрываемым удовлетворением наблюдая, как несговорчивый ворчливый мальчишка обескураженно опускает руки, не находя уже никакой управы, и нехотя, но принимает навязанную власть за новую неусыпную норму…
Пока, наконец, незаметно пройденный отрезок набережной не вильнул, не расширился ромбовидной лунной площадкой, а из потемок, смешанных с крошевом бьющего в глаза дождеснега, не выплыла печальная скошенная конструкция, лишь ненароком да смутной крайностью схожая с разобранным до костного скелета, пущенным на дно кораблем.
⊹⊹⊹
На странный во всех отношениях памятник Юа смотрел долго, и чем дольше он этим занимался, тем меньше верил, что перед ним — корабль.
Полностью стальное, монолитное, бесшовное, отлитое до полированного блеска, отражающего ярче морской бури, неба и рассветных волнистых брызг, потенциальное неопознанное судно, выпростав десять изогнутых ног, что серый пустынный скорпион с похожим изогнутым хвостом, впилось теми в зеркальный — не то стеклянный, не то просто настолько тонко-железный — солнечный круг, вобравший в себя перевернутый бег словленных поднебесных туч. Возле круга зеркального растянулся ободом круг каменный, а за тем — только один бесконечный океан, изборожденный волной, кочующей облачной прытью да далеким силуэтом теряющихся в тумане призрачных кнорров — растворившихся во времени и забытой правде нормандских торговых судов.
— И что, поведай-ка мне, ты думаешь об этом чуде современной скульптуры, мой любознательный юноша? — с осторожностью осведомился Микель, когда яснее ясного уяснил, что Уэльс так и останется молча стоять да что-то там себе на уме считать, но не делиться драгоценными побегами-орешками вслух. — Разве не впечатляющий полет неординарной фантазии? Неподвластного ни одному уму человеческого гения? Чего-нибудь эдакого еще? У него чуточку двоякая история, у этого малыша, и так уж сложилось, что наш Солнечный Странник послужил камнем раздора для тех, кому извечно нужно о чем-нибудь повздорить… Хотя могли бы просто-напросто любоваться принесенным в дар корабликом, распивая для надобности подогревающий фантазию бреннивин — всё равно в иных ситуациях пить его практически невозможно. А здесь вот… как это говорится, в тему да в яблочко.
Юа, по привившейся и укоренившейся привычке внимательно выслушавший каждое обращенное слово, заочно в своём идиотском вопросе сомневаясь, все-таки вполне твердо, мрачно косясь то на довольного собой лиса, то на мещанскую обтесанную фигуру, спросил:
— Ты уверен, что это именно корабль, а не что-нибудь… еще?
Сколько ни глядел и ни вглядывался, болезненно и бестолково щуря глаза, он действительно не мог понять, что в этом «чуде современной скульптуры» могло отыскаться хоть сколько-то… корабельного.
Лодочное основание, кажется, было — такое, как и подобает каждому — уважающему себя и уважаемому другими — нордическому драккару: ящернохвостатое и носатое, точно улыбка спустившегося на землю усатого Бога — Одина там или толстяка Тора, а может, и кого другого еще; в местной мифологии Юа силен не был, чтобы знать их всех по именам, этих сомнительных асгардских божков. Основание было, да, а вот дальше начинались…
Наверное, вилы.
Трезубцы…?
Чьи-нибудь паучьи руки…?
Птичьи лапы?
Ровно пять штук — растопыривших ветки-перстни, уставившихся в безответное небо тупыми-слепыми глазами без глаз и вылезших прямиком из чрева так называемого судна. Копья-гарпуны-мачтовики, симметрично расставленные с обоих носов, тоже не внушали должного достоверного доверия, и Уэльс, продолжая уличающе хмуриться, неохотно подошел на несколько шагов ближе, чувствуя, однако, что рядом с этой статуей, чем бы она ни являлась, сердце наполняет диковинная, неизвестная прежде, по-своему светлая печаль.