Та пошатнулась, но осталась стоически держаться на положенном месте, щуря циклопический глаз-ручку и скаля побитые зубы.
Карп, подняв дыбом шерсть, отпрянул подкинутым мячом, вжимаясь задницей в стену и обнажая желтые оцарапанные клыки. Господь в углу неодобрительно качнул головой, сбросил на пол щепотку пепла, но, оставаясь по-прежнему, по-господнему молчать, разве что немного — совсем чуть-чуть — сжалившись над страждущим отчаянным человечком, поддел кончиками пальцев сдающую оборону древесину, внезапно представившуюся настолько чахлой и настолько едва ли попадавшей в штыки, что Юа, отойдя спиной к обратной стенке коридора, разогнался полутора возможными прыжками и, рыча сквозь зубы, ударил по гребаной деревяшке еще раз, теперь прикладываясь ногой, коленом, плечом и вообще всем — пусть и не особенно внушительным — весом, почти выбивая упрямую дверь из петель: что-то где-то треснуло, щелкнуло, надломилось, но пока еще старалось хвататься за обжитые створки, наотрез отказываясь сдаваться и погибать.
Вопреки ожиданию, что рыбий кошак от подобного бесчинства сбежит, трусливо забившись под кровать или и вовсе махнув на верхние этажи, Карп вдруг подобрался, подтек к двери и, поднявшись на задние бройлерные лапы, принялся со звереющим неистовством скрестись о ту когтями, визжать, завывать и настойчиво коситься на сбитого с толку мрачного мальчишку, одними ополоумевшими глазами требуя, чтобы глупый человек продолжил, чтобы сокрушил врага и открыл проход в джиннову пещеру, в которой ему, возможно, и не стоило бы никогда бывать, но в которой тем не менее продолжали таиться искомые сбившимся с дороги подростком ответы.
Кошачье поведение подбодрило, ударило по струнам нервов умелой лапой-рукой, и Юа, собравшись с силами в последний раз, снова набросился на сдающуюся преграду с разгона и пропитанного злостью удара; поднажал, уперся ногами о плинтусину, надавил руками, играя в опасное перетягивание каната с тем невидимым кошмаром, что налегал с обратной стороны, но…
В конце всех концов победил.
Одержал верх.
Дверь скрипнула, взвизгнула утробным поверженным рёвом, раскрыла корячащуюся пасть с выбитыми остатками зубов и, плюясь гнилью, ударившей в нос и едва не согнувшей жилистое тело пополам, выблевала наружу проход, запечатанный в шаткие деревянные ступеньки, теряющиеся в безумной, кромешной, умирающей темноте.
Юа, вроде бы ожидавший, вроде бы стремящийся к этому чертовому исходу, против воли замер: слишком ужасно, слишком зыбко разило изнутри, слишком пугающе выглядела дверь, оставшаяся болтаться лишь на нижней выбитой петельке, слишком гортанно завибрировал Карп, уставившийся снизу вверх в накрытые осенней стылью ноябрьские глаза.
Последний шаг решал всё, последний шаг ставил точки над новыми буквами, переиначивая известный миру соломонов алфавит, и Юа, кусая губы, сжимая жилы и перекручивая стирающиеся в прах кости, лишь спустя девять ударов перекаченной крови сумел заставить ноги подчиниться, приблизиться к решающему порогу, а вскинутую руку — неуверенно погрузиться в покалывающую иглами острую темень, зализавшую кожу ядовитым языком.
Морщась от зловонного душка и плесневелых миазмов, вяло втекающих из низовья в дом, пошарил в потемках ладонью, ощупывая линялые трухлявые стены и пытаясь отыскать там выключатель, но выключателя не было, света не было, и Юа, наказав застывшему Карпу сидеть на месте и ждать, теперь еще больше не желая спускаться туда в одиночестве, бросился в комнату, спустя тридцать неполных секунд возвращаясь с зажатым в руке подсвечником на три свечи и тремя же напряженными огненными хвостами, чадящими в сырой воздух дымчатой чернотой.
Свет удлинил тени, свет изменил вещи и даже — на мгновение — выхватил лик растворяющегося в небытие кивнувшего Господа. Свет окрасил Карпа в цвета засаленных тараканами проулков и вылитой с помоями сажи, свет исказил кровью мальчишеские руки и заштриховал пивным янтарем порог да доски, и только густую голодную тьму отпугнуть он не смог.
Не смог, оставляя ту всё такой же чернильной, всё такой же живой, всё такой же кисельной, жаждущей и впитывающей всё, что имело глупость в неё погрузиться…
Уэльс, перекосившись, чертыхнулся.
Застыл на половину надтреснутого сердца, быстро-быстро выстукивающего о коробку ребер мрачный тоскливый нуар…
И, подпихнув носком ноги нехотя зашевелившегося Карпа под зад, запуская того впереди себя, с заходящимся дыханием побрел вниз, навстречу тому Чудовищу, что спало здесь, подкормленное щедрой рукой двойственного бесоглазого Рейнхарта.
Ступеней в чертовом месте оказалось больше, чем Юа себе представлял: не один десяток, даже не два, а три с третью, и размах их был неуловимо шире, чем в обычных привычных лестницах — какой-то сантиметр или два лишней накинутой высоты, и юноша то и дело спотыкался, терял равновесие, едва не проваливался в поджидающую внизу бездну, покуда свечи взволнованно трепыхались в руке, а старое гнилое дерево прошлых столетий поскрипывало, разваливалось, иногда даже отлетало одной-другой щепкой, отчего вся конструкция разом напрягалась, шаталась, заставляя хвататься за ненадежные поручни, быстро отдергивать ладонь от ощущения мокрого и скользкого и тут же наваливаться на несущую опору стену, вгрызаясь ногтями в разболтанную временем и водой кладку.
Темнота здесь и впрямь обладала каким-то совершенно неповторимым свойством: сколько Юа ни шёл, сколько ни пытался разогнать её треском неистовствующего пламени, света хватало лишь на крохотный пятачок под его ногами и на то, чтобы оглаживать талым восковым золотом его кожу да то появляющуюся, то исчезающую задницу трусящего впереди прыгучего кота.
Где-то что-то неустанно капало, булькало, текло и журчало, где-то ударяло и подвывало северными пробоинами, и где-то скреблось друг о друга ржавое довоенное железо, пока Уэльс вдруг не одолел лестницу, не сбился со счета на тридцать третьей — или тридцать четвертой — ступени и не остановился, с матом и поднимающимся ужасом ощущая, как его ноги проваливаются в растекшуюся повсюду воду.
В ноздри тут же ударило пыльной каменной сыростью, едкой трухой разложившегося кирпича-бетона, мерзостной вяленой гнилью, спиртом, медицинскими препаратами и чем-то неуловимым еще, чем могло пахнуть только последнее на планете дерьмо, встречи с которым мальчишке всё это время столь несдержанно желалось, а желания — разве тебе не говорили, что нужно быть осторожнее, маленький глупый котенок? — всё же однажды неминуемо исполнялись, пусть в большинстве случаев и совсем не так, как представлялось-мечталось наивным в своих грёзах детям.
Невольно освежившийся и мгновенно промочивший обутые наспех Рейнхартовы слетающие тапки и штанины — вода пока доставала до выступавшей косточки возле щиколотки, — Юа, плюнув на всё, поднял над головой свой факел, прищурил глаза и попытался осмотреться, но по-прежнему не видел ровным счетом ничего, кроме развалившейся по углам темени да поблескивающей под ногами мутной жижи, залившей даже не деревянный, а грубый цементный пол.
Царило здесь нечто гиблое, царило здесь то, что преследовало их с Рейном в подземных самхейнских бойлерных, в шахматных переходах Пиковой Королевы, и Юа, невольно вспоминая белый конский череп, хватаясь пальцами за сердце и лихорадочно облизывая губы, продолжая вертеться на пленившем его месте, вдруг, сделав еще с несколько шагов, углядел над собой свисающую нитку — не нитку, но нечто длинное, бесцветное, с железным кольцом на конце и должное — хотя бы во всех приличных кино и книгах — распугивать скучившуюся поблизости нечисть покорно разгорающимся светом…
Если, конечно, не висело оно так дьявольски высоко, чтобы только здоровенный в своём росте Микель, порядком подпрыгнув и подтянувшись, сумел до того достать.
Юа тщетно попрыгал обезумевшим непутевым зайцем, тщетно скребнул зубами друг о друга и едва не выронил из рук подсвечник, мгновенно переступая грань навалившегося на плечи крещеного кошмара — оставаться здесь без света было равносильно погружению в беспамятное сумасшествие, добровольному блужданию в безвыходном тупике и лабиринте, потому что даже пятна более освещенного сумрака из открытой наверху двери отсюда, снизу, не виднелись, и чернь подтекала всё ближе и ближе, пытаясь с хлопком сомкнуть когтистые ладони.